Последнее слово сорвалось слишком быстро, почти как вздох, не успевший стать слогом. Подбородок дрогнул, чтобы Марта заметила, и недостаточно, чтобы заподозрила мастерство. Айрис тут же выпрямилась, исправляя себя, но след уже остался. Тон говорил не о том, что случилось, а о том, что рассказано быть не должно. Или не может.
— Я не хотела, — добавила Айрис, позволяя трещине в голосе пройти глубже. — Он просто очень важный человек. А я… глупая.
Марта медленно кивнула, будто соглашаясь. Хотя внутри уже знала: не глупая. Совсем не глупая. Но фраза звучала как сигнал — осторожный, проверочный, почти вежливый.
Когда Марта вышла, она несла с собой не просто тревогу. Она несла её в аккуратной форме: нужная деталь, нужное сомнение, нужная интонация. Айрис почти физически чувствовала, как слух выходит из комнаты, спускается по лестнице, ищет кухню, тёплые руки, усталые уши и первое доверчивое «да что вы говорите». Так и должно было быть.
Чтобы лимонные пирожные однажды достались ей, кто-то должен был запачкаться. В высшем свете это называлось политикой, на кухне — просто правдой, которую страшно произносить вслух.
Позже, в кухне, Марта говорила тихо, почти себе под нос, то ли Зафии, то ли миске с тестом, которая, в отличие от людей, хотя бы не перебивала:
— Представляешь, леди Айрис говорит, что всё сама напутала… но у неё на руке след, на ключице царапина, и сама она, ну знаешь, не своя. Такое я уже видела. Не врёт, кажется. Но и не всё говорит. Я бы на это обратила внимание.
Зафия ничего не ответила, только положила ложку на край миски и уставилась в тесто так, будто то могло подсказать ей позицию по вопросу государственной важности. Марта помолчала и добавила ещё тише:
— Я не утверждаю, конечно. Может, правда всё напутала. Только вот… — и этого было достаточно.
Третий акт начал жить своей жизнью, а слухи, как известно, в приличных домах размножаются быстрее крыс и значительно реже попадаются в ловушки.
***
Утро в Миренгарде выдалось особенно живым. Столица гудела. На кухнях шептались слуги, посыльные метались между домами, хозяйки подбирали выражения с осторожностью хирурга и удовольствием мясника. Разумеется, говорили о ней, юной Айрис Калнартирион, изящной, бледной, неудачно оказавшейся там, где приличная девушка, по общему мнению, должна была либо не оказаться вовсе, либо потом умереть от смущения. И о нём, холодном, властном Карнаре Арундиэле, человеке с выражением лица, будто даже собственные грехи он собирался сначала занести в реестр.
Весь город пересказывал один и тот же эпизод, каждый раз добавляя щепоть соли, сахара или мышьяка, смотря по характеру рассказчика. Карнар спросил о здоровье Аймана. Айрис побледнела. Он наклонился ближе. Талегон перехватил её руку чуть крепче, чем позволял этикет, хотя с его стороны даже ревность выглядела липким недоразумением. Девушка улыбнулась с выражением тронутого смущения как раз в тот момент, когда Карнар произнёс нечто безупречно вежливое, но с таким холодным привкусом, что зубы сводило даже у тех, кто слышал это в третьем пересказе.