— А ты хочешь, чтобы недооценили? — Айман сдержал усмешку. Мариэн задумалась, потом кивнула:
— Немножко. Чтобы не мешали. И чтобы пирожных больше доставалось.
— Разумная программа. Для начала политической карьеры даже честнее большинства манифестов.
Она просияла. Потом, после короткой паузы, добавила уже тише:
— А если сиреневое с голубой лентой? Чтобы запутать.
— Тогда они будут думать. А это уже преимущество.
Обед прошёл без разговоров, то есть почти идеально. Марилен исчезла по светским делам вроде визита к модистке и прихватила с собой Айрис. Это Аймана устраивало. После он позволил себе немного формального присутствия в политике: беглый просмотр писем, две вежливые отказы, один намёк, достаточно мягкий, чтобы адресат не мог пожаловаться, и достаточно точный, чтобы начал плохо спать. Затем теневая корреспонденция. Разведка, торговые пути, пара личных отметок, не больше, чем допустимо. Бумага не пахла вином, вино не мешало писать. День оставался свободным ровно настолько, насколько свободным может быть день у человека, который даже отдых оформляет как скрытое распоряжение.
К тому моменту, когда бокал опустел, Айман откинулся в кресле и позволил себе роскошь подумать без немедленной выгоды. О садовой тишине, о голосе Мариэн, о Марилен, которая сейчас наверняка спорит с модисткой, словно от вытачек зависит устойчивость монархии.
И о ней, разумеется. О своей змеюке.
Мысль о Айрис всплыла привычно, как заноза, которую не вытащил вовремя, а теперь организм почему-то решил считать частью себя. Он знал, где она сейчас: сидит прямо, чуть склонив голову, делает вид, что слушает, пока Марилен ведёт бой за ткань с таким жаром, будто защищает границу. Айрис молчит. Смотрит в складки, как в воду. Потом одно замечание. Мягко, ровно, точно в шов. Портниха замирает, Марилен на секунду теряет наступление, ткань оказывается спасена от безвкусицы, а политика от очередной маленькой войны за семейный престиж. Айрис умеет делать смешными других, не поднимая голоса. Особенно это опасно в свете: там громко унижают только любители, профессионалы улыбаются.
Он видел, как быстро она учится. Как дозирует слабость. Как даёт обществу ровно столько бледности, сколько нужно после скандала с Карнаром, но не больше, чтобы не стать жалкой. Как выставляет Марилен нелепой, не вступая в прямой конфликт. Как один локон падает ей на щёку будто случайно, хотя в её мире случайность давно должна была платить налог за право существования. И он, проклятие, всегда замечал.
Желание он больше не отрицал. К телу, к голосу, к уму, к тому ядовитому спокойствию, с которым она уже умела пользоваться властью, будто всю жизнь держала её в перчатке. Это не было любовью, слово слишком глупое, удобное для поэтов и людей, которым нечего терять, кроме достоинства.