— Щёки надутые и через посредничество всё, потому как цензура и антисемитизм? — осторожно подхватил я его путанные мысли.
— Да! В смысле — цензура да, а антисемитизм правильно! Хочешь? Крестись, и кто тебе мешает жить⁈ А тут развели!
— Хм…
— Да я не про народ, — замахал он на меня руками, — а про веру! Для единения страны пользительно. Вот, послушай! Как раз про единение…
Маклер снова вцепился в пуговицу, принявшись зачитывать свои стихи — как и положено кем-то, с драматическими завываниями. Кучка репортёров у входа рассосалась, как и не было. Вот она, сила искусства!
Непризнанный поэт, он пытается взять не качеством стихов, а количеством, искренне не понимая важности образования. А навязчив!
Несколько минут спустя я сумел переключить внимание маклера-графомана, известного под прозвищем «Боня», на новую жертву.
— Спешу… совсем забыл! — крикнул я ему, исчезая за дверью редакции.
— Не велено! — пробасил за моей спиной швейцар, грудью загораживая вход ломанувшемуся следом непризнанному поэту и признанному графоману.
— Ф-фу…
— Вырвался всё-таки, — усмехнулся в тонкие котячьи усики один из репортёров, полноватый щёголь на излёте второй молодости, — давай!
Второй вздохнул, и серебряная полтина поменяла хозяина, проводившего её взглядом, полным неизбывной печали.
— До пяти минут не дотянул, — укорил меня проигравший, сделав самую уксусную физиономию, удивительно уместную на его тощей, покорябанной оспой и алкоголем физиономии, — эх-ма!
— Хм… — не обращая внимания на них, дабы не расплескать пришедшие в голову рифмы, поднялся наверх, к Навроцкому.
— Боню встретил, — пояснил я, усаживаясь на подоконник в кабинете, — сейчас… да, листок дайте!
Ошалевший посетитель протянул листок, и я начал писать химическим карандашом — сперва медленно, а потом всё быстрее.
— … специфика работы, — слышу краем уха редактора, — бывает иногда, вдохновение находит. Я уж привык!
— Вот, — протянул я ему творение, читайте… можно вслух!
— В худой котомк поклав pжаное хлебо[ii],
Начал читать Навроцкий, делая большие еврейские глаза и вытягивая зачем-то шею вперёд. Короткая пауза, глазами вниз по строчкам, хмыканье, и чтение возобновилось.
— Я ухожу туда, где птичья звон,
И вижу над собою синий небо,
Лохматый облак и шиpокий кpон.
Я дома здесь, я здесь пpишел не в гости,
Снимаю кепк, одетый набекpень,
Весёлый птичк, помахивая хвостик,
Высвистывает мой стихотвоpень.
Зелёный тpавк ложится под ногами,
И сам к бумаге тянется pука,
И я шепчу дpожащие губами:
«Велик могучим pусский языка!»
— Ах, Боню, — сказал посетитель понимающе, и захохотал наконец на пару с редактором. Встав, он протянул руку, — Маразли, Григорий Григорьевич[iii].