— Ну, наконец-то! Я уже половину твоего законного обеда стащила, Костылев, учти... Будешь наказан за медлительность.
Я начала оборачиваться, ожидая увидеть привычный прищуренный взгляд Лёхи и его ответную ухмылку, но слова застряли в горле, превратившись в беззвучный хрип. Вилка выпала из онемевших пальцев, с глухим, дребезжащим стуком ударившись о край керамической тарелки.
Перед столом стояла не массивная фигура Лёхи. Там стояла она. Моя мама.
Лера смотрела на меня, и в её огромных, влажных, полных невыносимой слез глазах отражалась такая вселенская, выстраданная годами боль и такая же безграничная, безусловная любовь, что кислород в кафе мгновенно превратился в густой и неподвижный свинец. Она была бледной до прозрачности, её губы мелко дрожали, а пальцы судорожно, до белизны в костяшках, сжимали ремешок сумочки. Она выглядела так, будто увидела привидение, восставшее из могилы. Хотя... для неё я и была привидением все эти бесконечные восемнадцать лет тишины.
— Тася… — её голос окончательно надломился на втором слоге, превратившись в едва слышный, разрывающий душу всхлип.
Я медленно, словно во сне, начала подниматься, чувствуя, как ноги становятся ватными и чужими. Всё окружающее пространство — шум работающей кофемашины, приглушенные разговоры за соседними столиками, легкая музыка — просто перестало существовать, схлопнувшись в одну точку. Остались только мы. Две копии друг друга, разделенные пропастью времени.
— Мама? — прошептала я, и это слово, которое я тысячи раз тренировалась произносить перед зеркалом в холодном туалете приюта, наконец-то обрело своего истинного адресата.
В следующую секунду она уже была рядом, почти сбивая меня с ног. Лера обхватила моё лицо своими тонкими, дрожащими ладонями, жадно, почти лихорадочно всматриваясь в каждую черточку, каждую родинку, словно пыталась заново выучить меня наизусть.
— Моя девочка... Моя крошка... Малышка моя, живая... — бессвязно шептала она, и горячие слезы градом покатились по её щекам, обжигая мои руки. — Господи, Тася... Ты жива... Ты здесь...
Я не выдержала. Весь мой напускной холод, вся моя выстроенная за эти дни решимость «не врываться в её жизнь и не причинять боли» рухнули с оглушительным грохотом, как карточный домик на ветру. Я уткнулась лицом в её плечо, впитывая аромат её духов — нежный, цветочный, пудровый, именно такой, каким я рисовала себе запах «идеального дома» в своих детских снах. Я вцепилась в её мягкое пальто, боясь, что если разожму пальцы хотя бы на миллиметр, она снова растворится в снежной февральской круговерти.