— Возможно, — повторяет Степан. — Хорошее слово.
— Зачем вы так?
— А как? Верить вам на слово?
Я сжимаю пальцы на краю двери так сильно, что ногти болезненно упираются в дерево.
— Нет. Сначала вы можете хотя бы дослушать.
— Я уже прочитал достаточно.
Он достает телефон и открывает экран. Мне не нужно подходить ближе, чтобы понять, что там. Строки письма я узнаю даже на расстоянии, потому что такие письма не забываются. Тема. Имя Корсакова. Мой короткий ответ.
«Я поняла, Алексей Валерьевич. Готовлю».
Все внутри у меня оседает. Не потому, что это ложь, а потому что это правда, вырванная из середины. А правда, из которой вынули начало и конец, иногда страшнее лжи.
— Да, — признаю я. — Это мое письмо.
Степан едва заметно кивает, как будто я поставила подпись под собственным приговором.
— Благодарю за честность. Поздновато, но все же.
— Корсаков дал мне задание подготовить доверенность. Я испугалась. Я думала, что смогу держать все под контролем, выиграть время, понять, как выбраться. Да, я внесла правки. Да, я должна была сказать вам раньше. Но я не вложила ее в пакет и не собираюсь вкладывать.
— Не собираетесь теперь?
— Не собиралась уже утром.
— Удобно.
Вот это слово оказывается хуже крика. В нем есть все: его недоверие, презрение, боль, которую он прячет за ровным голосом, и мой собственный стыд.
— Степан, я отказалась до того, как вы все узнали.
— Откуда мне это знать?
— Потому что я вам говорю.
Он смотрит на меня так, что я сама слышу, как жалко это звучит.
— Вчера вы тоже могли сказать. На кухне. После парка. После того, как мой сын обнял меня в вашей прихожей.
Мой сын. Он говорит это впервые при мне не по телефону. Не как результат лаборатории, не как юридический факт, а как право, уже принятое внутрь. И у меня на секунду перехватывает дыхание.
— Ваш, — говорю я тихо. — Да.
Его щека дергается.
— Не надо сейчас делать вид, что вы рады.
— Я не делаю вид.
— Тогда что вы делали все это время?
Я замолкаю. Потому что на этот вопрос нет короткого ответа, который можно произнести в прихожей, пока в комнате играет ребенок.
Что я делала? Спасала Мишу, как умела. Работала, где могла. Держалась за деньги, за стабильность, за чужую милость, за документы, которые в любой момент могли повернуться против меня. Боялась Воронцовых. Боялась Корсакова. Боялась Степана, когда он впервые сказал «по документам вы ему никто». Боялась себя, когда поняла, что он уже не только угроза.
— Я растила Мишу, — отвечаю я.
Он смотрит на меня, и в его глазах на секунду мелькает что-то живое. Больное. Потом исчезает.
— И параллельно готовили документ, который должен был помочь Корсакову забрать мою компанию.