Я промолчала, обхватив себя руками. Впервые за всё время мне стало не просто страшно, а невыносимо сложно. Артём Картамазов оказался гораздо сложнее любого чертежа, который я когда-либо изучала. И это пугало меня больше всего.
Мы провели в детском доме еще несколько часов. Оказалось, что это место — странный гибрид, где под одной крышей, но в разных корпусах, уживались и крошечные отказники, и подростки. Артём пояснил, что из-за аварийного состояния городской «Малютки» детей перевели сюда временно, да так и оставили: чиновникам было проще объединить два бюджета в один, даже если этого бюджета едва хватало на хлеб.
Я вызвалась помочь нянечке в корпусе для самых маленьких. Пока я переодевала годовалую девочку с огромными, не по-детски серьезными глазами, слезы сами собой катились по щекам, капая на байковую пеленку. Здесь всё кричало о забвении: застиранное до дыр постельное белье, игрушки, которые, казалось, помнили еще времена перестройки, и эта гнетущая тишина, которую прерывал лишь тихий скулеж из соседней кроватки. У них была своя иерархия выживания — даже полугодовалые малыши здесь не плакали зря, понимая, что лишний раз к ним никто не подойдет.
Глядя, как Артём в коридоре по-хозяйски распоряжается разгрузкой коробок с памперсами, которые привез Валет, я невольно задалась вопросом: откуда в нем это? Был ли он сам таким же брошенным ребенком, или его жестокость — плод «воспитания» в семье? Какое детство могло породить человека, который одной рукой подкидывает сироту в небо, а другой — ломает жизни взрослым?
Когда мы наконец сели в «девятку» и покинули этот остров заброшенных душ, в салоне повисла тяжелая тишина. Я смотрела на профиль Артёма, на его руки, уверенно лежащие на руле, и решилась.
— Ты… ты вырос в таком месте? — я спросила это тихо, глядя на мелькающие за окном серые заборы.
Мне нужно было знать. Во-первых, чтобы понять структуру этого зверя, а во-вторых… врага нужно знать в лицо. Каждая деталь его биографии была ключом к тому, как выжить рядом с ним.
Артём не ответил сразу. Он прибавил газу, и машина рванула по разбитому асфальту.
— Нет, — наконец бросил он, и голос его был похож на хруст битого стекла. — Я жил с матерью. В однушке на окраине.
Он замолчал, но я видела, как побелели его костяшки на руле. Челюсти сжались так сильно, что на щеках заходили желваки.
— Только «мать» — это громкое слово для бабы, которая меняла мои школьные обеды на дозу, а по ночам водила в дом всякую мразь, чтобы было на что уколоться.
Он произнес это без тени жалости, но с такой концентрированной ненавистью, что в салоне стало трудно дышать. Каждое слово было пропитано ядом прошлого, которое он явно не отпустил. Отсюда и шли его правила, его «закон джунглей», его неприятие слабости.