Мстиславский вздрогнул. Он смотрел на меня, и я видел, как в нем борются гордость, жадность и страх за наследие.
— Но есть другой путь, — я сменил тон на деловой. — Ты отдаешь мне всю казну. Добровольно. Пишешь грамоты, указываешь места. Взамен — я дарую тебе жизнь. И сохраняю честь рода.
— Жизнь… — он с тоской посмотрел на грязную стену. — В этой яме?
— Нет. Ссылка. Но почетная. Поедешь в вотчину. Будешь жить в тепле, сытости, грехи замаливать. И не просто небо коптить, а делом государевым заниматься.
— Делом? — он недоверчиво прищурился.
— Леса расчистишь под пастбища. Коней разводить будешь для войска. Будешь при деле, а там и оженишься да детишек может заведешь в дали от суеты Московской.
Мстиславский молчал долго. Он взвешивал. Жизнь в унижении, но с сохранением рода? Или смерть и забвение?
— Коней, говоришь… — наконец пробормотал он. — Любил я это дело…
Он поднял на меня тяжелый взгляд.
— А слово? Слово дашь, что не обманешь? Что род не тронешь?
— Даю слово. Род Мстиславских останется.
— Будь по-твоему, — выдохнул он, и плечи его опустились. — Забирай. Все отпишу. Видно, Господь так судил — платить за гордыню золотом. Устал я.
— Вот и славно, — я не показал радости, сохраняя бесстрастное лицо. — Дьяка пришлю с бумагой.
Я встал, собираясь уходить, но задержался. Был еще один вопрос, который я должен был задать.
— Скажи мне, Федор Иванович… — я посмотрел на него сверху вниз. — Я был у инокини Марфы, тетки моей, Марии Старицкой.
Мстиславский вздрогнул, услышав это имя. Его лицо окаменело.
— Она просила твоей смерти, князь. Требовала мести. Скажи мне, чем ты ей так не угодил? Что между вами было, что она спустя столько лет жаждет твоей крови пуще, чем Годуновых?
Мстиславский молчал. Он отвел глаза, пряча их, и уставился в гнилую солому на полу. Его губы сжались в тонкую линию.
— Ответь мне, — надавил я.
Старик лишь горько, тяжело вздохнул. В этом вздохе было столько невысказанного, столько старой, застарелой грязи и боли, что мне стало не по себе.
— Быльем поросло, Андрей Владимирович… — наконец выдавил он, не поднимая глаз. — Много воды утекло. Не вороши.
— Не ворошить? — холодно переспросил я. — Она меня просила.
Он снова промолчал, упрямо глядя в пол. Я понял: правды он не скажет. Слишком глубоко она зарыта, слишком она личная и, видимо, постыдная.
— Ладно, — я шагнул к двери. — Не хочешь говорить мне — скажешь ей.
Мстиславский вскинул голову, в глазах мелькнул ужас.
— Как отпущу тебя — поедешь к ней. Лично. В ноги упадешь. И будешь молить о прощении, пока она не простит. В рубище и на коленях, если надо. Понял?