Вербное воскресенье
Колокольный звон глухо разбивается о беленые стены жилых домов и лавок. Резонируют даже булыжники мостовой, гудят монотонно под подошвами моих ботинок. Нарсисс принес rameaux – скрещенные веточки; я раздам их прихожанам в конце богослужения. Прихожане будут их хранить всю Страстную неделю – кто на груди, кто на каминных полках, кто у кровати. И тебе, père, я тоже принесу веточку. И свечу зажгу у постели. Не вижу причин лишать тебя праздника. Медсестры и сиделки смотрят на меня с плохо скрываемой иронией. Только уважение к моей сутане и страх не дают им зубоскалить в открытую. Их нарумяненные кукольные лица едва не лопаются от затаенного смеха, девчачьи голоса то и дело взмывают в коридоре, но далеко, и в больнице такая акустика, что я с трудом разбираю слова: «Думает, он его слышит… ага… думает, он очнется… нет, в самом деле?., ну и ну!., беседует с ним… я как-то слышала… молился… хи-хи-хи-хи-хи!» Хихикают, точно школьницы, и смех рассыпанными бусинами скачет по плитам.
Разумеется, мне в лицо они смеяться не рискуют. Они словно монашки – в белых халатах, волосы убраны под накрахмаленные шапочки, глаза опущены. Монастырские воспитанницы, вызубрили формулы почтения – «oui, mon père; non, mon père», – a в душе забавляются. Мои прихожане равно лицемерны – косятся дерзко во время богослужения, а после с неприличной поспешностью устремляются в шоколадную. Но сегодня они дисциплинированны как никогда. Приветствуют меня уважительно, почти в страхе. Нарсисс извиняется за то, что его rameaux – не настоящая верба, а скрученные и сплетенные под вербу веточки можжевельника.
– Это растение не нашей полосы, père, – ворчит он. – Плохо у нас приживается. Не выдерживает морозов.
Я по-отечески хлопаю его по плечу.
– Не тревожься, mon fils. – Заблудшие овечки возвращаются в лоно церкви, и оттого я сегодня милостив, благодушен и снисходителен. – Не волнуйся.
Каролина Клермон обеими руками в перчатках тискает мою ладонь.
– Восхитительная проповедь, – мурлычет она. – Чудесная.
Жорж поддакивает. Люк, угрюмый и замкнутый, стоит подле. За ним – чета Дру с сыном. Тот в своей матроске прямо сущий ангел – застенчивый, стыдливый. Среди прихожан, покидающих церковь, я почему-то не вижу Муската, но, думаю, он где-то в толпе.
Каролина Клермон одаривает меня лукавой улыбкой.
– Все идет, как мы и задумали, – с удовлетворением докладывает она. – Мы собрали сто с лишним подписей против этого…
– Праздника шоколада, – перебиваю я ее тихо, недовольно.
Здесь слишком многолюдно, чтобы обсуждать столь щепетильные вопросы. Она не понимает намека.