И тут, как назло, сквозь ледяную броню концентрации пробилась мысль об Артеме. Он сидел там, за толстой, обитой жестью дверью холодильной камеры, в полной, абсолютной темноте, сжимая в потных, замерзших ладонях тяжелый гаечный ключ — свое жалкое, последнее оружие отчаяния. Его страх был почти осязаем. Я чувствовала его сквозь стены, сквозь металл, как волну панического, живого тепла в этом ледяном, мертвом помещении. Он боялся не только за себя. Он, как это ни парадоксально, боялся за меня. Боялся, что я не выдержу, что сорвусь, что подведу, что умру, и тогда его участь будет решена. И в этом его страхе, в этой перевернутой логике жертвы, которая переживает за своего защитника, была какая-то дикая, щемящая ответственность. Он, беспомощный, запертый в ледяной клетке, чувствовал себя виноватым за то, что я сейчас рискую из-за него. Эта мысль пронзила мое ледяное спокойствие тонкой, острой, почти физической иглой. Мне вдруг отчаянно, до боли в сжатых челюстях, захотелось, чтобы он не сдался. Чтобы не закричал в самый неподходящий момент, не выдал себя судорожным кашлем или нечаянным стуком ключа о бетонный пол. Его тишина, его выдержка были теперь частью моего тактического расчета, таким же важным фактором, как толщина стен или расположение стеллажей. И я внезапно, с кристальной ясностью, поняла всю сюрреалистичность, весь абсурд ситуации: я, профессиональный телохранитель, ставший частью ржавого стеллажа, практически молилась о хладнокровии своего же клиента, запертого в ледяном ящике. Ирония судьбы была бы слишком жирной, слишком дешевой, если бы все закончилось из-за его нервной икоты или случайного чиха.
«Держись, журналист, — мысленно прошептала я в пустоту. — Держись ради нас обоих».
Послышался слабый звук, охотник переместился. Теперь он был левее и, что критично, кажется, ближе. Тот же аккуратный, пробующий скрип, но чаще. Он двигался. Я приоткрыла глаза, стараясь не моргать, чтобы не упустить малейшее движение, малейшее изменение светотени в полутьме. Свет в помещение проникал только сквозь щели в стенах и дверях, создавая призрачные, серые полосы на полу и нижних ярусах. Все выше было погружено во мрак. И из этого мрака, из дальнего прохода между стеллажами, метнулся короткий, колючий, неестественно яркий луч света. Не фонаря, который светит постоянно, слепя и выдавая носителя с головой. А тактической вспышки — короткое, ослепительное цоканье, которое выхватывало из темноты ровно один кусок пола, один угол стеллажа, один возможный угол для засады и тут же гасло, не давая глазу привыкнуть и засечь источник. Это был профессиональный, умный прием. Не светить постоянно, становясь идеальной мишенью. А «ощупывать» пространство короткими, болезненными уколами, как слепой щупает тростью дорогу, отдергивая ее после каждого касания. Свет был холодным, белым, безжизненным, без теплых оттенков. Скорее всего, от прибора ночного видения с инфракрасным осветителем, невидимым для обычного глаза, но дающим картинку в окуляре. Значит, у него есть прибор ночного видения. Или как минимум мощный тактический фонарь с режимом стробоскопа и фильтром. Это усложняло задачу. Я могла быть слепой на долю секунды в момент вспышки, теряя его из виду. Но и это давало мне ценную информацию. Он не просто брел на ощупь. Он методично проверял проходы, ища засаду, ловушку, неожиданность. Он не верил в простоту этой работы. Его опыт, его паранойя подсказывали ему, что что-то не так. Что цель, которая звонила в панике, слишком удобно вышла на связь. Что место слишком подходящее для засады. Он был настороже. И это делало его еще опаснее, но и предсказуемее в его осторожности.