— Кто-то под шумок, когда полки теряли людей и пушки, заграбастал сокровище в свои руки, — пробормотал я. — И это списали на потери. Ловко.
— Если бы мы не нашли.
— Например, кто-то из Третьего Линейного полка, — произнёс я и, поймав взгляд Иды, улыбнулся. — Надеюсь, я не прав.
— Голова разберётся. Эм… Любезный! В чём дело? — Капитан обращался к Ларченкову, который уже с минуту крутился у ковра.
— Под ним что-то есть, — глухо сказал он, не обернувшись. — Запах…
Он попытался приподнять нижний правый угол, но ковёр оказался надёжно прикреплён к стене. Росс дёрнул ещё раз, на этот раз сильнее, послышался треск ткани, но всё ещё ничего не изменилось.
— Шта же въняеть, дядь? — обеспокоенно спросила Ида, внезапно переходя на росский. — Кожи лихарадство?[1]
— Илом. Ил тулиться![2] — с этими словами Ларченков рванул третий раз, ковёр жалобно затрещал и рухнул всей тяжестью вниз, едва не накрыв собой росса, успевшего отскочить, но уронившего топор.
Мы уставились на стену.
Вся она была… словно бы украшена кусочками бамбука, который наклеили срезами к зрителю. Множество множеств круглых отверстий, сквозь которые было видно множество множеств мест.
Всех их объединяли лишь: розовое нездоровое небо и злой месяц, глядящий на нас голодным безжалостным чудовищем.
И тогда Бёрхен, который не выносил этого места, протяжно закричал…
[1] Чем воняет, дядька? Каким лиходейством? (росск.). Здесь «дядька» используется, в значении: «воспитатель в юности».
[2] Тулиться (росск.) — прятаться.
Это было как рождение.
Нет.
Как смерть.
Конец всему. А уж я-то в этом кое-что понимаю.
Нет.
Как росская зима. Суровая и жестокая. Убивающая без всяких эмоций. Равнодушно. Походя. Тех, кто по собственной воле ушёл от тепла, затерялся средь заметённых дорог и полей, куда в такую пору не решаются выходить даже оголодавшие волки.
Всё было стылым. Морозным. Почти родившимся. Почти мёртвым. Застывшим «между».
Стоило бы вспомнить, с чего всё началось. Кажется, мифический Сытый Птах где-то раздобыл огромный шприц, набрал в него лунного света, а после, схватив меня за шкирку, воткнул горячую иглу куда-то в затылок, а может в основание черепа.
Холод лунного света, прокля́того жестокого дома Сытого Птаха, про́клятого во веки веков самой Рут, проник в мои сосуды, побежал по ним, заморозил, обратил в бьющуюся в агонии лягушку, навсегда лишившуюся тёплого благословения солнца, балансирующую на грани вечной спячки.
Мои глаза покрылись инеем, сердце едва билось, мышцы превратились в камень и застыли.
Я перестал существовать, летя куда-то вверх, в небо, безвольным бревном.