Между приёмами — заглянул Морозкин. Пять минут. Доложил коротко: гордеевская тишина в нижнем городе продолжается, никаких новых слухов, в думском четверговом собрании про меня говорили только в одном контексте — Кутяков рассказал кому-то про февральскую сводную таблицу, и это слышали несколько человек как нейтрально-положительное.
Морозкин, уходя, спросил:
— Павел Андреевич. Завтра в Казань?
— В Казань.
— К кому?
— К Бестужеву на знакомство с Варфоломеевым.
Морозкин снял шапку, стал её мять в руках. Он шапку мнёт, когда соображает, говорить или нет.
— Говорите, Савва Парфёнович.
— Павел Андреевич. Варфоломеев. Я с ним лично не знаком, но у меня в Казани в среде моих знакомых из старообрядцев есть один человек, который с ним пересекался по делам Думы пенькового рынка восьмидесятого года. Этот человек мне сказал так: «Варфоломеев — не плохой и не хороший. Он — наблюдатель. Год смотрит. Потом решает. Если за год что-то увидел против — не простит. Если ничего особого не увидел — будет работать ровно».
— Это совпадает с тем, что мне Долгушин писал.
— Совпадает. Значит, верно. Я Вам это говорю не как новость, а как подтверждение.
— Спасибо, Савва Парфёнович.
— Не за что. У меня в Казани в начале апреля по ярмарочным делам поедут двое моих приказчиков. Если что-нибудь там услышат про Вашу поездку — они Никите доложат. Хотите — пускай работают?
— Пускай работают. Без огласки.
— Без огласки.
Морозкин надел шапку, ушёл.
Прохор после рабочего дня вернул шинель из-под пресса. Стала ли она длиннее на палец — я не уверен. Может быть, на полпальца. Прохор кивнул:
— Барин, вытянулась. Я её наделил тяжёлым прессом, два чугунных утюга сверху и кирпич старый.
— Кирпич у тебя откуда?
— Из тех, что Андрей Васильич Хомутов в декабре прислал нам как образец опытной партии. Стоял у вас в передней с декабря, лежал бесполезно — я его в дело определил.
— Прохор. Это, по справедливости, исторический кирпич — с первой партии завода в декабре.
— Извините, барин. Если хотите — обратно положу.
— Не клади. Пусть работает. Кирпич у нас второй жизни не получит — уж лучше прессом для шинели, чем пылью на полке.
Прохор улыбнулся — почти беззвучно, шевельнулись только усы. Ушёл.
В субботу в четыре утра я выехал с Ерофеем в Казань. На мне была шинель Стрешнева-старшего, под которой по совету Прохора был ещё один тонкий шерстяной свитер. В санях — плед верблюжий, на всякий случай. До Казани шесть с половиной часов в одну сторону.
В половине одиннадцатого я был у губернского правления на Воскресенской.
Здание знакомое — двухэтажное, длинное, классической губернской архитектуры тридцатых годов, с тяжёлой парадной лестницей и портретами губернаторов в коридоре второго этажа. Я бывал в нём при Долгушине дважды, оба раза — у него в кабинете в дальнем конце. Кабинет Бестужева, как мне сказали в швейцарской на первом этаже, теперь временно занят в углу второго, окно во внутренний двор.