Все ели с аппетитом — после долгого поста и ночной службы голод был общий. Разговор за столом шёл уже легче, светлее, чем накануне, без сдержанной субботней ноты. Шутили, Зина рассказывала, как в Кашине на постоялом дворе на стене висела большая литография «Бой под Плевной», и что она этой картиной полночи смотрела вместо того, чтобы спать.
К восьми утра разговение пошло своим темпом. Аграфена с Софьей Михайловной встали убирать со стола — две женщины с уважением друг к другу, тихо договариваясь о тарелках. Мохначёв-отец с Николаем перешли в гостиную — у Николая выпускник интересовали тверские дела, и Мохначёв его учил пить чай по-земски, с малиновым вареньем (моим долгушинским — Аграфена специально его достала из кладовой к этому утру). Вера и Зина пошли в комнату Анны — Вера привезла от петербургских девочек Анне большой конверт писем (из её пансиона, плюс несколько от подруг с курсов), и они с Зиной хотели разобрать всё это, уложить в порядке для возврата Анне.
Кошкин остался в столовой со мной.
Он сидел с обычным своим выражением — спокойным, обстоятельным. Допил свой чай, поставил стакан на блюдце, посмотрел на меня прямо.
— Павел Андреевич. Если у Вас найдётся пять минут — я хотел бы Вам сказать одну вещь.
— Слушаю, Анатолий Иванович.
Он помолчал. Я видел, что эту речь он готовил несколько недель — может быть, всю обратную дорогу из Петербурга в январе, потом всю работу у Мохначёва-отца в феврале и марте. Слова у него уже были собраны, оставалось только их произнести.
— Я Анне в Петербурге передал в начале января, что напишу Вам отдельно после Пасхи. Я хотел сделать это в письмах, но раз случилась возможность лично — лучше так. Я Вам должен сказать одну простую вещь: у меня к Анне есть серьёзное чувство. Какое — я сам ещё точно не определил, и я не хочу обращаться к Вам с просьбой о её руке, потому что я не знаю, что это будет — серьёзная привязанность или полноценное предложение. Но я хочу, чтобы Вы знали: я к ней отношусь не так, как ассистент Мохначёва-отца к дочери его соседа. Я к ней отношусь как взрослый человек к взрослому человеку, которого я вижу в особенном свете. Я не буду спешить, и я не буду давить. Если Анна сама не вернётся к этой теме — я не вернусь тоже. Это моё слово.
Я слушал не перебивая. Когда он закончил, я тоже не сразу ответил. Подождал секунд пять.
Это была для Кошкина очень длинная и очень собранная речь. В моей прежней жизни я слышал такие речи иногда от молодых людей, приходивших устраиваться на серьёзную должность — там тоже была эта же манера говорить главное в одной длинной точке, без виражей, с заранее собранным текстом. У Кошкина это было то же самое, перенесённое в семейный контекст: он не предлагал руки, он сообщал положение дел и оставлял Анне свободу.