— Хорошо, барин.
Он встал, надел шапку, у двери оглянулся.
— Барин. А правда, сколько было?
— В шапку — нисколько, Прохор. Ничего не было. Ни три, ни пять, ни семьсот.
— Я и не сомневался, барин. Я для одного только спрашивал — чтоб самому к завтрашнему дню в каждой третьей лавке твёрдо отвечать: «Ничего не было». А то у вас барина чёрные дни могут случиться, если ваш Прохор будет молчать.
— Вот теперь — иди.
Он улыбнулся в усы и ушёл.
Я сидел один. На столе — записка Добросклонова с цепочкой, копия акта о ревизии, заверенная Сычёвым с утра, и зелёная тетрадь, в которой я пока ничего за этот день не написал — было ещё рано, день не закончился.
К воскресенью шестого февраля заверенные копии акта висели в трёх местах: в большой комнате трактира «Якорь» (Тихомиров согласился без возражений, попросил только за клей и кнопки восемь копеек, я их ему отдал через Прохора); в Гостином ряду у старосты Севастьянова на стене у входа; и в северном притворе Преображенского собора, где Серафим повесил её сам, на доске объявлений рядом со списком обедающих в постовое расписание.
В воскресенье на литургии Серафим читал проповедь — длинную, по богородичному канону, к Сретению, которое в этот год выпадало на следующую субботу. Я был в соборе с Аграфеной (Аграфена эту неделю провела у нас, ночуя на втором этаже: у неё на Сретенской дом отапливается одной печкой, а в феврале минус двадцать пять и одной печкой холодно). Анны не было — она в Петербурге; Николай был, стоял у правого клироса, по гимназическому обычаю.
В проповеди Серафим не назвал ничьего имени. Но в одном месте, в середине, проговорил:
«Когда мы начинаем сомневаться в людях, на которых свидетельство твёрдое, — мы сомневаемся не в них, а в собственном глазе, который твёрдое отказывается видеть. И тогда уже сомневаться надо не на людей, а на себя. Себя — почистить» .
Аграфена рядом со мной чуть наклонила голову — тот её жест согласия, без слов. Я тоже промолчал. Из стоявших у переднего ряда — Морозкин стоял в обычном своём углу, у иконы Николая Угодника, — никто не повернул головы. Этого и не требовалось. Через неделю эта строка проповеди уйдёт по городу — старообрядки разнесут её в свои дома, мещанки в свои, а оттуда — везде. Это лучшее тушение.
В среду девятого февраля Морозкин зашёл в управу к обеду, без записи, как и в первый раз, но уже с другим выражением лица.
— Павел Андреевич. Слух выдохся. В пяти лавках сегодня его уже не повторяют. В двух — шутят над теми, кто его пересказывал три дня назад. У Кутякова в собрании во вторник — там был малый сход — про вас вообще не говорили, говорили про лошадей у Брянцева.