Сзади тяжело загрохотали шаги. Лакей бросился в погоню.
— Ах ты дрянь приютская! — прохрипел старик, врываясь следом и пытаясь ухватить меня за воротник.
Я резко обогнул массивный диван, обтянутый бордовым бархатом.
— Полиция! — надрывался я, изворачиваясь от цепких рук. — Свисти городового, Владимир Феофилактович! Изверги барыню изводят! Не дадим в обиду!
Слуга метнулся наперерез, едва не снеся журнальный столик, но на лету споткнулся о медвежью шкуру и чудом не впечатался лбом в каминную решетку. Из боковых дверей выскочили две горничные в накрахмаленных передниках, выронили стопку полотенец и замерли перед открывшейся картиной.
Озверевший лакей, красный как рак, загнал меня в угол между роялем и кадкой с разлапистой пальмой. Он растопырил руки, готовясь к финальному прыжку.
Я с размаху рухнул на колени, проехавшись по скользкому полу прямо у него под руками. Выкатился на середину залы, вскинул над головой коробку с эклерами и бутылку бордо, словно величайшую святыню, и выдал финальный аккорд:
— Не дадим в обиду нашу заступницу! Сироты от голода пухнут, последнюю кроху испекли, а вы сиротскую мать мучаете! Спасем заступницу!
Пошлейший, отвратительный цирк. И он сработал.
На вершине лестницы мелькнула тень. Шаги заставили слуг вздрогнуть и замереть. На ступенях возникла Анна Францевна.
От той надменной цапли, что когда-то брезгливо морщила носик при виде приютской нищеты, не осталось и следа. Передо мной стояла сломленная, резко сдавшая женщина. Дорогой шелковый халат накинут криво, обнажая худые ключицы. Седеющие пряди неряшливо выбились из сложной прически. Кожа приобрела землистый оттенок, а под глазами залегли темные провалы. Тонкие пальцы до побеления костяшек вцепились в перила.
Она обвела безумным взглядом разгромленную гостиную: задыхающегося лакея, испуганных горничных, съежившегося у входа Феофилактовича. И остановила мутные глаза на мне.
Шум оборвался. Наступила звенящая тишина. Слышалось лишь, как со свистом втягивает воздух перепуганный директор.
Пальцы разжались. Коробка с эклерами выскользнула из рук и мягко, без стука шлепнулась на толстый ворс ковра. Бутылка бордо глухо звякнула о картон, но выдержала.
Я рухнул на колени у самого подножия лестницы. Вскинул голову, глядя на попечительницу снизу вверх распахнутыми, полными фанатичной преданности глазами. Станиславский удавился бы от зависти на собственных подтяжках.
— Матушка! — выдохнул я с таким искренним, животным облегчением, словно узрел сошествие ангела. — Вы живы! Слава Создателю! А стервятники сплетничали, что вы слегли! Что вы покинули нас навсегда!