— Это правильно, — одобрил старый Цукерман прежде, чем сын успел ответить. — Слышишь, Лазарь? По делу, а не по знакомству. Я тебе то же двадцать лет твержу. Может, от Павла Андреевича скорее усвоишь, чем от отца.
Лазарь чуть покраснел, но кивнул, и в этом было доброе — почтение молодого к двум старшим, сошедшимся на одном. А я порадовался про себя, что и тут, в чужой купеческой семье, моё правило — по делу, а не по знакомству — легло на готовую почву, потому что старый Цукерман держался того же правила всю жизнь, только не умел, может, так его назвать. Хорошие правила тем и хороши, что их не выдумываешь, а узнаёшь — словно вспоминаешь давно знакомое, но забытое.
* * *
Домой я шёл налегке — без мешочка с деньгами, который нёс туда, и без долга, который нёс в себе полгода.
И, идя налегке, я вдруг ясно осознал, что вышел на ровное место. Впервые за полтора года я никому ничего не был должен — ни денег, ни ответа, ни оправдания. Долг Цукерману закрыт. Дело Раздольского закрыто. Завод работает, школа открыта, дума наша, дети пристроены. Не было ни одной открытой ямы, ни одного несведённого счёта, ни одной нависшей угрозы — кроме той, единственной, что зрела на другом конце города и была не угрозой уже, а медленным человеческим уходом.
Это было странное, непривычное чувство — ровное место. Полтора года я карабкался: то паводок, то донос, то стройка, то эпидемия грозила, то Гордеев заходил с нового хода. Я привык жить на склоне, в усилии, в карабканье, и склон стал мне привычен, как привычна моряку качка. А теперь я вышел на ровное — и под ногами было непривычно твёрдо, и я даже не сразу понял, что это и есть то самое, к чему я полтора года стремился: устойчивость. Город устоялся. Дело устоялось. Семья устоялась — выросла и разъехалась учиться. Я устоялся в чужом теле, в чужом имени, в чужом веке, ставшем наконец своим.
И, идя по Покровской в этой непривычной лёгкости, я думал о том, как мало похоже это тихое ровное чувство на то, что рисуют себе люди под словом «успех». Успех представляют громким: триумф, венок, рукоплескания, поверженный враг у ног. А настоящее завершение большого труда оказалось не громким, а тихим до незаметности: просто в один сентябрьский день ты вдруг обнаруживаешь, что никому ничего не должен, что всё, за что брался, стоит, что дети пристроены, а враг уходит сам, без твоего сапога на его горле, — и от этого открытия не хочется кричать, а хочется молча идти по осенней улице и дышать. Громок не успех. Громка борьба за него. А самый успех, когда он наконец приходит, приходит на цыпочках, в будний день, между возвратом долга и ужином, и его легко проглядеть, если ждёшь фанфар.