Я не проглядел. Я научился за этот год замечать тихое — тихую победу, тихую радость, тихое завершение, — и оттого шёл по Покровской, сознавая всю полноту минуты: вот оно, ровное место, добытое полутора годами склона. Постоять бы на нём подольше. Но я уже чувствовал, что подольше не выйдет, что ровное это место с одной стороны обрывается — там, на Заречной, где доживает Гордеев, — и что прежде, чем я смогу спокойно жить на ровном, мне придётся подойти к самому краю и заглянуть в этот обрыв. Заглянуть в чужую смерть. Доиграть последнюю партию — не победой, не местью, а чем-то третьим, чему я всё ещё не находил имени и к чему меня всё сильнее тянуло.
Дома меня ждала тишина — та новая, осенняя тишина опустевшего дома, к которой я ещё привыкал. Аграфена дремала в кресле над вязанием. Глафира на кухне. За окном — ровный сентябрьский вечер, первая жёлтая листва, фонарь у ворот.
Я сел к зелёной тетради и записал: «20 сентября. Отдал долг Цукерману, 800 и 20 процентов. Не должен теперь никому — ни денег, ни ответа. Вышел на ровное место». Перечитал. И, помедлив, дописал то, что складывалось во мне весь этот сентябрь, по мере того как одно за другим закрывались дела и отъезжали дети: «Кончился какой-то большой кусок. Полтора года я строил и оборонялся разом, и всё было внахлёст, в спешке, под ударом. А теперь построенное стоит само, обороняться не от кого — враг уходит сам, — и впереди ровное место и тишина. Я не знаю ещё, что буду делать на этом ровном месте; я выучился жить на склоне, а на ровном не пробовал. Но это уже другая забота — забота не выживания, а жизни. Выживать я научился. Теперь, кажется, пора учиться просто жить».
Аграфена проснулась, пока я писал, и сидела, глядя на меня поверх остывшего вязания, тем своим спокойным взглядом, который ни о чём не спрашивал и всё видел.
— Отдал долг-то? — спросила она.
— Отдал, Аграфена Тихоновна. Всё. Никому теперь не должны.
— Это хорошо, — сказала она и помолчала. — Покойно, когда не должен. Я всю жизнь больше всего долгов боялась — не денежных даже, а всяких. Должен — значит, не свободен, значит, кто-то над тобой. Матушка моя так говорила: живи так, чтоб никому не быть должным, тогда и спина прямая. — Она поглядела на меня внимательнее. — А ты что невесёлый? Долг отдал, дети пристроены, дело стоит. Радоваться надо.
— Я и радуюсь, — сказал я. — Только тихо. Знаете, Аграфена Тихоновна, бывает такая радость, что и не пляшется под неё, а только сидишь и дышишь. Вот у меня нынче такая.
— Это лучшая и есть, — кивнула старуха. — Под которую не пляшется. Плясовая радость — она короткая, до утра. А которая тихая — та надолго. — Она снова взялась за спицы. — Гордеев-то, говорят, совсем отходит.