— Ступай, — сказал он Трофимову. — Завтра придёшь.
Трофимов поднялся, поклонился ровно настолько, насколько кланяются хозяину, который пока в силе, и вышел.
Гордеев остался один.
За тонкой стеной шумел разогревающийся к вечеру трактир — звякала посуда, кто-то засмеялся, кто-то требовал полового. Чужой, тёплый, живой шум. Гордеев сидел в комнате без окна и слушал его, и вдруг почувствовал, как от левого плеча по руке прошло — не больно, а будто рука затекла, отлежал, — и поднялось к груди, и сжало на один долгий вдох, и отпустило.
Он посидел неподвижно. Подождал, не вернётся ли.
Не вернулось.
«Объелся, — подумал он привычно, потому что так думал всегда, когда сжимало, а сжимало в последний год всё чаще. — Пирог с вязигой не идёт мне на ночь».
Он отодвинул стакан, тяжело встал, надел картуз. Рука была как рука. Он сжал и разжал пальцы — слушались. Вышел через заднюю дверь, на двор, в тёплый июльский вечер. Над Заречной слободой стоял несильный закат, ровный, без огня, какой бывает перед долгим устойчивым теплом. Где-то у пристани свистел отходящий пароход — последний на сегодня, вверх по Волге.
Гордеев постоял, глядя на воду, на которой ещё держался свет. Восемнадцать лет он смотрел на эту реку как на свою — пристань была его, баржи были его, грузы шли через его руки. Теперь пристань была наполовину уже не его, а через год, он чувствовал, не будет вовсе. И ничего нельзя было поделать — кроме того, что он уже сделал. Бумага легла. Тридцать дней. Дальше — как Бог даст.
Он впервые за вечер подумал слово «Бог», и оно отозвалось в нём пусто, как отзывается имя человека, с которым давно раззнакомились.
Дома его ждал сын. Пётр Тарасович — рыхлый, добрый, неглупый и совсем без хватки, единственный, в кого Гордеев вложил всё и от кого знал, что после него дело не удержится и года. Это была ещё одна несправедливость, и с ней Гордеев тоже давно перестал спорить. Он пошёл домой через слободу, медленно, придерживая левую руку правой, сам того не замечая, и думал не о Стрешневе уже, а о том, что надо бы завтра велеть Глафире — нет, Глафира была у Стрешневых, своя кухарка звалась Матрёной, — велеть Матрёне не класть на ночь тяжёлого.
Тридцать дней до конца июля. Он успеет дождаться, чем кончится. А дальше — как Бог даст.
В первый раз за восемнадцать лет это «как Бог даст» прозвучало в нём не угрозой врагу, а просьбой за себя.
Глава 1 С понедельника
В понедельник, третьего июля, я пришёл в управу раньше обычного и застал Сычёва уже за самоваром.
Это само по себе ничего не значило — Сычёв принимал самовар в углу управы за своё с декабря, и приходил рано всегда, — но в это утро он сидел не за бумагами, как обыкновенно, а просто сидел, держа стакан в ладонях, и смотрел в окно на пустую ещё Соборную. Пенсне лежало перед ним на сукне. Без пенсне лицо у Фёдора Игнатьича делалось старше и проще, и по этому простому лицу я понял, что он уже всё знает, читал субботний нумер, и что ночь у него прошла так же, как у меня, — то есть прошла.