Вечером я сел к зелёной тетради и записал: «17 сентября. Проводил Николая. Оба теперь в Петербурге. Дом пуст». Перечитал. И, помедлив, дописал то, что давно сложилось, а сегодня нашло слова: «Вырастить и отдать. Вот и вся наука отцовства. Вырастить — полдела; отдать — вторая половина, и она труднее. Сегодня я доделал вторую. Дом пуст — а я спокоен, потому что пустота эта правильная: так пусто бывает не после смерти, а после выпуска. Я выпустил обоих в жизнь. Дальше — их дорога».
За окном горел фонарь. Аграфена у себя, верно, ещё плакала тихонько — ей-то, старой, провожать детей привычнее и горше. Я погасил лампу. Завтра будет первый день пустого дома. И послезавтра. А там придёт первое письмо — то ли от Анны, то ли от Николая, — и дом наполнится хоть письмами, и так, письмами да приездами, и будет жить дальше, как живут все дома, из которых вышли в жизнь дети. А на Рождество они приедут оба — и дом снова зазвенит, на две недели, на короткие святочные две недели, ради которых и стоит вытерпеть три осенних и зимних месяца пустоты. Я уже ждал этого Рождества — загодя, как ждут света в конце долгого тёмного коридора, зная, что коридор всё равно надо пройти, но что в конце его — свет, и слышные в этом свете молодые голоса, и дом, снова полный до краёв.
Глава 12 Долг закрыт
Двадцатого сентября я отдал долг Цукерману.
Был ясный осенний день, один из тех, что выпадают в сентябре как прощальный подарок ушедшего лета: солнце ещё грело, но воздух уже был сквозной, прохладный, и под ногами шуршал первый палый лист, и на Покровской пахло яблоками — везли с возов на продажу последний урожай. Я шёл медленно, не торопясь, и нёс долг легко — и в руке, в холщовом мешочке, и на душе, потому что отдавать долг тому, кто выручил, — дело радостное, не то что брать. Брать в долг всегда немного унизительно, как ни прячь; а отдавать — горделиво, и эту тихую гордость отдающего я нёс через весь верхний город к Покровской.
Восемьсот рублей основного да двадцать процентов — итого восемьсот двадцать, ровно как уговаривались в марте, когда он ссудил меня на вторую печь под честные пять годовых на полгода. Полгода вышли. Я сложил деньги в холщовый мешочек — ассигнациями и серебром, как водится, — и пошёл к нему сам, не послал с приказчиком, потому что долг, взятый у руки протянутой в трудную минуту, и отдавать положено из рук в руки, а не через посыльного.
Цукерман Аарон Моисеевич жил и торговал на Покровской, в добротном каменном доме, нижний этаж которого занимала лавка, а верхний — семья. Купец первой гильдии, он держался в Бережанске с тем спокойным достоинством, какое даётся не одним богатством, а богатством, нажитым честно и не первым поколением. В марте, когда мне дозарезу нужны были деньги на печь, а свои я уже вложил все до копейки, и купцы помельче мялись да оглядывались на Гордеева, — Цукерман ссудил без долгих разговоров, под расписку, под честный процент, и не попрекнул ни разу за полгода, не напомнил, не поторопил. Это я помнил и за это был ему благодарен особо — потому что деньги дают многие, а дают спокойно, без попрёка и нажима, немногие.