* * *
Варвару я пригласил на второй день Рождества — на семейный обед.
Это был, в сущности, смотр — не сватовство ещё, до сватовства был положенный срок, — а вот именно смотр, знакомство будущей хозяйки с детьми в семейном кругу, прежде чем всё решится официально. И я волновался перед этим обедом больше, кажется, чем перед иным думским заседанием: одно дело — самому решить, и совсем другое — свести под одной крышей детей и ту, что войдёт в дом, и увидеть, как они друг с другом.
Напрасно волновался. Варвара пришла — в простом, но праздничном, без вдовьего уже траурного, с гостинцами детям, державшаяся ровно, достойно, без заискивания и без чопорности. И за столом, среди моих, она оказалась так на месте, будто всегда тут была. С Анной они сошлись сразу — у них нашёлся общий язык, петербургско-женский, про книги, про курсы, про то, что Варвара, оказывается, и сама в молодости мечтала учиться, да не довелось. С Николаем Варвара говорила про дело, про фабрику, и Николай, будущий инженер, расспрашивал про станки, и Варвара отвечала толково, и мальчик слушал уважительно. Аграфена сидела во главе своего стариковского угла, поглядывала на всех и тихо, удовлетворённо кивала, как кивает человек, у которого наконец всё на своих местах.
Был за тем обедом и тихий, никем, кроме меня да Аграфены, не замеченный миг, на котором я внутренне задержался. После второго, когда разговор сделался общим и тёплым, Анна вдруг вспомнила про книги Курганова — те пять томов, что Аграфена возила к нам и в которых, помеченные карандашом, жили пометки её покойной матери. Анна за осень, оказывается, увезла один том с собою в Петербург — «чтобы мамино было при мне», сказала она просто, — и теперь рассказывала Варваре про эти материнские пометки, про то, как читает их и будто говорит через них с матерью, которой почти не помнит. И Варвара слушала — серьёзно, бережно, без тени ревности к памяти покойной, к месту которой и не думала подступаться, — слушала и кивала, и сказала только: «Хорошо, что у тебя это есть, Анна. Память матери — великое богатство. Береги». И в том, как будущая хозяйка дома приняла, не покусившись, эту материнскую память падчерицы, было то самое, ради чего я и затевал смотр: я увидел, что Варвара не вытеснит покойную, а уживётся с её памятью, даст ей место, — и это окончательно меня успокоило за детей.
Я смотрел на этот стол — на Анну, на Николая, на Варвару, на Аграфену, на Серафима, которого тоже позвал, на Морозкина с гостинцем, на Вебера с его немецкой точностью, — смотрел на свой полный, тёплый, рождественский стол и думал, что вот оно, собралось наконец, всё вместе, в одной комнате, под одной лампой: моя семья, нынешняя и будущая, мои близкие, мой город в лицах лучших его людей. Два года назад за этим столом сидел чужак-самозванец, не знавший, как быть отцом двум чужим детям, под подозрительным взглядом тёщи. А нынче за тем же столом сидел свой, среди своих, отец, которому дети сами благословили позднее счастье, хозяин дома, в который скоро войдёт хозяйка, голова города, в лицах за его столом представленного. За столом было шумно и тепло, как бывает только на хорошем семейном празднике, где все друг другу свои или становятся своими. Серафим, выпив наливки, разговорился — рассказывал что-то из своей сорокашестилетней практики, и Вебер вставлял медицинские замечания, и Морозкин степенно поддакивал, и дети слушали стариков с тем уважительным вниманием, какое в хороших семьях молодые ещё хранят к старым. Анна играла потом на пианино, и пели — старое, святочное, и Варвара, оказалось, знала те же песни, и подпевала верным негромким голосом, и Аграфена подтягивала из своего угла. И этот общий стол, общее пение, общий праздник, в котором сплелись моя семья, моя будущая жена, мои друзья, мой священник, мой главный союзник, — этот вечер был, может быть, самым счастливым за обе мои жизни, потому что в нём сошлось всё, что я за два года собрал, и всё оно было живое, тёплое, поющее, своё.