Сказал просто, за вечерним чаем, когда мы сидели втроём — Аграфена ушла к себе, чувствуя, должно быть, что разговор не для неё. Сказал, что думаю жениться. Что женщина — Варвара Алексеевна Рязанцева, которую они знают. Что не из молодой страсти, а по уважению, по нежеланию доживать одному. И что хотел бы прежде всего знать, как они на это смотрят, потому что в дом войдёт новый человек, и без их согласия я этого шага не сделаю.
Я ждал всякого — и растерянности, и ревности к памяти матери, и той естественной детской неприязни к мачехе, которой боялась и сама Варвара. А вышло иначе.
— Я рада, папа, — сказала Анна, и сказала так искренне, что сомнений не оставалось. — Варвару Алексеевну я знаю и люблю. Помнишь, я к ней на чай ходила? Она… она настоящая. С ней тебе будет хорошо. И мне спокойнее будет в Петербурге, зная, что ты не один. Я ведь, папа, всё это время мучилась, что ты тут один в пустом доме, пока мы с Колей там. А теперь не буду. Женись. Я только рада.
Николай покивал — солидно, по-мужски:
— И я рад. Анна правду говорит — нам спокойнее, что ты не один. А Варвара Алексеевна — серьёзная женщина, дельная. Только, папа, — он чуть улыбнулся, — ты уж нас на свадьбу позови. А то женишься, пока мы в Петербурге, а мы и не погуляем.
И от этой простой мальчишеской просьбы — «позови на свадьбу, дай погулять» — у меня отлегло окончательно. Дети не просто не противились — они радовались, и радовались по-доброму, за меня, не за себя. Последнее, что могло бы стать поперёк моему позднему счастью, — детское неприятие — растаяло, как растаяла Аграфенина нелюбовь, как выгорела у Морозкина вражда. Всё сходилось к одному, всё расчищалось, всё благословляло.
Позже, уже укладываясь, я думал об этом разговоре и дивился, как переменились мои дети за два года — и в особенности за петербургский год. Прежняя Анна — та, что встретила меня настороженной, обиженной на покойного отца девочкой, — не сумела бы так просто и так великодушно порадоваться отцовой женитьбе; в ней говорила бы ревность, обида за мать, девичий эгоизм. А эта, нынешняя, петербургская Анна порадовалась чисто, по-взрослому, думая не о себе, а обо мне, о моём одиночестве. Так вырастает человек: от себя — к другим, от «как это для меня» — к «как это для тебя». И то, что дочь моя проделала этот путь, было мне дороже всех её курсовых успехов, потому что курсы дают знание, а вот эту способность радоваться за другого не дают нигде, она вырастает сама, из доброго сердца, выросшего в добром доме.
И Николай — тот же путь, по-своему, по-мужски. Год назад он бы, верно, заревновал, насупился, увидел бы в мачехе угрозу. А нынче — «нам спокойнее, что ты не один», «позови на свадьбу». Думал не о том, что в дом войдёт чужая, а о том, что отец перестанет быть одинок. Оба моих ребёнка за этот год переросли детский эгоизм и вышли к той взрослой доброте, которая радуется чужому счастью как своему. И, засыпая в ту ночь, в полном детьми доме, я думал, что вот это, может быть, и есть лучшее, что я за два года сделал, — не дамба, не завод, а вот эти двое выросших добрых людей, которые умеют радоваться за другого. Вырастить человека, умеющего радоваться за другого, — выше этого, кажется, ничего и нет.