— Я думал, я плохой сын, — выговорил он. — Отец так считал. Что я никчёмный, не в него.
— Вы хороший сын, Пётр Тарасович, — сказал я. — Ваш отец, может, под конец это понял. По нему было видно, у одра, — он вами был не тяготим, а утешен. Это запомните, а не прежние попрёки.
* * *
Домой я возвращался на рассвете, по свежему снегу, которого за ночь намело уже изрядно.
Город просыпался в первый по-настоящему зимний день — белый, чистый, преображённый снегом. Скоро по нему пойдёт весть: помер Гордеев. И город отзовётся — кто крестным знамением, кто вздохом облегчения, кто деловым прикидыванием, что теперь станет с гордеевским хозяйством. А я шёл по свежему снегу, нёс в себе тяжесть и тишину только что виденной смерти и думал о том, что вот и кончилось.
Кончилась война, тянувшаяся полтора года, — кончилась не моей победой, как я и предчувствовал, а смертью соперника. Кончилась эпоха города. Кончилось что-то большое во мне самом — то напряжённое, собранное состояние борьбы, в котором я прожил оба года и к которому привык, как привыкают к тяжести, которую долго несут. Тяжесть сняли — и стало непривычно, почти невесомо, и в этой невесомости предстояло теперь учиться ходить заново.
Я думал и о себе — о том, как переменила меня эта ночь, эта смерть, весь этот месяц проводов. Полтора года я мерил свою здешнюю жизнь делами и борьбой: построил, отбил, выиграл, устоял. А в эту ночь у одра я понял, что есть мера и помимо дел, — мера того, как ты обходишься с людьми, особенно со слабыми, поверженными, умирающими, с теми, кто уже не может тебе ни помочь, ни навредить. По делам меня рассудят историки, если найдётся кому; а вот по тому, пришёл ли я к одру врага, рассудит совесть. И совесть в это утро молчала спокойно, без укора.
Снег скрипел под ногами. Дышалось чисто, морозно. Я думал о Гордееве — без зла, без торжества, с тем тихим, широким, примиряющим чувством, какое оставляет по себе всякая смерть, если у неё хватило сил довести нас до примирения. Я успел. Я проводил его. Я не дал ему уйти в одиночку — единственный из города. И за это, за то, что успел и не оставил, я был спокоен той глубокой совестью, которая важнее всех побед: я кончил эту долгую вражду по-человечески. А как кончил — победой ли, поражением, — это уже не имело значения. У смерти нет ни победителей, ни побеждённых. У неё есть только те, кто проводил по-людски, и те, кто не пришёл.
Я пришёл. И шёл теперь домой, по первому снегу, усталый, тяжёлый и странно умиротворённый, неся в город весть о конце целой его эпохи и неся в себе тихое знание, что главное у этого одра я сделал верно.