— Я найду то, что тебе поможет, — произношу я. — Я знаю, где искать.
Мария открывает глаза, и в них появляется страх. Не за себя. За меня.
— Нет, — говорит она сразу, хрипло. — Даже не думай. Если ты говоришь так… значит, это риск. А платить нам нечем. Я не хочу, чтобы ты… слышишь? Я не хочу.
— Я уже решила, — отвечаю я ровно. — И ты не будешь меня останавливать.
Она пытается подняться, но кашель ломает её на полпути, и я придерживаю её, укладывая обратно.
— Я не переживу, если с тобой что-то случится, — шепчет Мария, и в этих словах больше правды, чем в любой молитве.
Я наклоняюсь ближе.
— Тогда просто не умирай, — говорю я тихо. — Дай мне время.
Мария тяжело выдыхает. Сил у неё мало. Спорить — роскошь. Она смотрит на меня долго, запоминает, и наконец сдаётся не потому, что согласна, а потому что не может держать глаза открытыми.
— Спи, — говорю я. — Сейчас просто спи.
Она закрывает глаза, дыхание остаётся рваным, но становится чуть тише, и я сижу рядом ещё минуту, потом ещё одну, слушаю и смотрю, как дрожат её ресницы и как пальцы иногда судорожно сжимаются на простыне.
Время уходит. Я чувствую это так же ясно, как стук крови в висках.
Пора действовать.
Поднимаюсь осторожно, стараясь не задеть половицу, чтобы она не скрипнула. Натягиваю куртку, проверяю ремни, ощупываю карман с остатками лекарств. Их хватит на пару дней. Может, меньше. Болезнь не торгуется. Она просто забирает своё.
Бросаю взгляд на окно. Снаружи свет уже другой. В Хардане день короткий даже тогда, когда солнце стоит высоко, потому что этот город всегда живёт в тени.
Я знаю, что делать.
Мысль приходит не резко — она поднимается изнутри, медленно, тяжело, как что-то давно спрятанное. Я не формулирую её словами сразу. Я просто чувствую направление.
Сектор А.
Теперь его называют иначе.
Арея.
Я почти не помню всё целиком, мне было восемь, слишком мало, чтобы удержать детали, но достаточно, чтобы тело запомнило главное. Холодные помещения, белый свет, другие дети, их было много, мы почти не разговаривали, нас держали раздельно и водили по разным коридорам, но иногда они мелькали, в отражениях стекла, в металлических дверях. И уколы, постоянно, я не помню лиц и не помню имён, но помню, как после этого тело горело, как мышцы сводило и как боль уходила слишком быстро, раны заживали, синяки исчезали, кровь останавливалась раньше, чем должна была.
Тогда я не понимала, что это значит.
Сейчас — понимаю.
Кордекс.
Помню это слово, оно въелось глубже, чем страх, его произносили спокойно, почти буднично, как название процедуры, как что-то необходимое.