Незачем — потому что главное Голицын сказал между строк, и я это вычитал. Глебов в своём усердии перебрал. Взявшись провести дело о бережанской школе, он вышел за пределы того, что поручали и дозволяли, и теперь, когда дело лопнуло, оказался в положении незавидном: услужил — а услуга вышла боком, и покровитель, кто бы он ни был, не похвалит за лопнувшее дело, а отодвинется от неудачника, как отодвигаются от всякого, кто подвёл. Глебову теперь было не до меня. Глебову теперь надо было выгребать самому из той ямы, которую он себе вырыл усердием не по разуму.
— Вот и весь Глебов, — сказал я, дочитав, и протянул письмо Сычёву. — Сам себя наказал. Нам и пальцем шевелить не пришлось.
Сычёв прочёл, кивнул.
— Так оно чаще всего и бывает, Павел Андреевич, с этакими. Они не от большой силы вредят, а от малой подлости. А малая подлость тем и кончается, что подлец сам в ней и вязнет. Большого вреда от него ждать нечего. Он теперь годы будет отмываться.
Я подумал, что Сычёв прав, и что это и есть лучший исход с такими, как Глебов: не разоблачать, не воевать, не тратиться, а просто дать ему доделать то, что он делает, — а делает он, в конечном счёте, яму себе самому. Тень за Глебовым так и осталась тенью, безымянной, нащупанной только намёком. Я не стал её доискивать. Доискивать тень, которая тебя уже не достаёт, — пустая трата сил; пусть сидит в своей темноте, мне до неё дела нет, покуда она до меня не тянется.
Был соблазн — был, не скрою. Голицын намекал на лицо повыше, и при некотором упорстве, при готовности потратиться и порисковать, эту нить, наверное, можно было бы вытянуть на свет. И во мне шевельнулся было прежний, нижнеярский азарт: дойти до конца, размотать клубок, узнать, кто же там, в темноте, дёргал за ниточки. В прежней жизни я этот клубок размотал бы — из принципа, из неутолённого любопытства, из той служилой привычки, что велит знать всё про всех, кто против тебя. Но прежняя жизнь тем и отличалась от нынешней, что в ней у меня было время на азарт и не было того, ради чего его укрощать. А здесь было ради чего. Здесь была семья, дом, город, живая работа, — и тратить себя на размотку тени, которая, лопнув со своим Глебовым, уже не угрожала, значило бы отнять время и силы у живого ради мёртвого. Я укротил азарт. Я закрыл голицынское письмо и положил его в ящик, к прочим, и больше к той тени не возвращался — ни в мыслях, ни на деле.
Это далось мне не вдруг. Любопытство — последнее, с чем расстаётся человек дела; оно живуче, оно нашёптывает, что узнать не вредно, что знание лишним не бывает. Но я уже знал цену этому нашёптыванию: знание ради знания — та же яма, что и месть ради мести, только вырытая поаккуратнее. И я прошёл мимо. Тень осталась в темноте. Бог с ней.