Он помолчал, отхлебнул наконец чаю.
— А знаете, что он сделал, когда я кончил? — проговорил Серафим, и в голосе его было удивление, не остывшее, видно, и за дорогу ко мне. — Я отпустил ему грехи, причастил, всё как положено. И уж уходить собрался. А он меня глазом задержал — единственным своим живым глазом — и рукой, левой, что ещё слушается, поманил. Я наклонился. Он силится сказать — а не может, язык не идёт. Мучился, мучился — и выговорил одно слово, через силу, по складам. Знаете какое? «Спа-си-бо». Мне. За причастие.
Серафим покачал головой.
— Я сорок шесть лет служу, Павел Андреевич. Меня умирающие всяко провожали — кто со слезами, кто молча, кто и проклясть норовил под конец, бывало и такое. А чтоб гроза купеческая, Гордеев, всю жизнь попов в грош не ставивший, под конец выговорил попу «спасибо» через отнявшийся язык — такого со мной не бывало. В этом «спасибо» вся его перемена. Умер бы он год назад — умер бы зверем, в злобе. А нынче умрёт человеком. Это вы его, Павел Андреевич, повернули — приходом своим. Я только довершил.
Я слушал и не знал, что чувствовать. Я ведь шёл к Гордееву не спасать его душу — куда мне, я и в Бога-то верю не по-здешнему, а по-своему, смутно. Я шёл по простому человеческому позыву — проводить, не дать уйти в одиночку. А вышло, что этот простой позыв сделал то, чего не сделали бы ни проповеди, ни уговоры: размягчил окаменелое сердце настолько, что оно под конец сказало «спасибо». Доброе, сделанное без расчёта на плод, плодоносит щедрее всякого, сделанного ради плода. Я в этом убеждался уже не раз за полтора года, но всякий раз заново дивился.
— Странная вещь, — продолжал он. — Я сорок шесть лет соборую умирающих и всякий раз дивлюсь одному: как смерть равняет. Лежит передо мной богатейший в городе человек, гроза и сила, которого все боялись, — а лежит он точно так же, как лежал прошлой зимой нищий старик в богадельне, которого я соборовал перед ним. Те же глаза, тот же страх, та же надежда. Перед смертью нет ни богатых, ни сильных, ни грозных — есть только души, отходящие ко Господу, голые, как родились. Гордеев это, я думаю, под конец понял. Оттого и принял всё всерьёз. Кто это понял — тому легче отходить.
Серафим поднялся, опираясь на посох.
— А вы, Павел Андреевич, готовьтесь, — прибавил он у двери. — Скоро вас позовут. Я по нему вижу — дни, не недели. И коли позовут — идите не мешкая, в любой час. У смерти расписания нет, она ждать не любит. Поспеете — хорошо. Опоздаете — будете жалеть, а жалеть у гроба тяжелее всего, тяжелее даже, чем сидеть у живого ещё. Так что идите, как позовут, бросив всё. Дела подождут. А это — не подождёт.