Дюбуа сидел красный, как вареный рак. Открывал рот. Закрывал.
— Откуда вы это взяли⁈ — прошипел он наконец. — Кто вам наплел⁈
— Читал, — соврал я не моргнув.
— Где⁈
— Много где, — хмыкнул я.
Он задышал. Схватил бокал, выпил залпом.
И тут я, посмеиваясь, добил:
— Да и сами-то вы, мсье, отчего здесь?
Француз поставил бокал.
— Что?
— Ну как же. — Я развел руками. — Франция ваша прекрасная. Кухня, культура, соусы, утонченность. Париж. А вы — тут, у дикарей. В стране, где едят гуся и парятся в бане. — Я склонил голову набок. — Отчего же не там? Что вас-то сюда занесло, а?
Дюбуа не ответил. Лицо у него, только что красное, вдруг стало другим. Осунулось. Складка у рта сделалась глубже, и в один миг он перестал быть надутым индюком.
Пальцы легли на ножку бокала и сжались.
— Это, — проговорил он тихо, — вас не касается.
Секунду мы смотрели друг на друга через стол.
Он бежал. Не приехал — бежал. Интересно, долги? Дуэль? Женщина? Политика?
Что-то он там натворил, мсье Дюбуа. Или что-то натворили с ним.
«Не сейчас, потом».
— Не касается так не касается, — сказал ровно. — Не мое дело!
Дюбуа моргнул явно, не ожидая от меня. Помолчал и разжал пальцы на бокале.
— Не надо было, — согласился он. И, помедлив: — Merci.
Ели молча. Потом француз оттаял, и я перешел к делу.
— Завтра поедем к матушке на могилу.
— Разумеется. — Дюбуа отставил тарелку. — Мадам Адельсон настаивала. Панихида, крест. Я поеду с вами. Как далеко?
— Не знаю, выясню. Спрошу внизу, наймем извозчика — доберемся.
И вот тут француз, уже отошедший, уже сытый и добрый, вдруг поднял бровь. И в глазах у него мелькнула ехидца.
— Не знаете? — протянул он с деланым удивлением. — Вы не знаете, как проехать к могиле собственной матери?
Он подался вперед, наслаждаясь.
— Позвольте, мсье. Сын не знает дороги к матушке? Это, простите, странно. Даже… подозрительно.
«Вот сволочь. Отыгрался».
Я положил вилку, аккуратно, на край тарелки.
Поднял на него глаза.
— Мне было четыре, — сказал я тихо. — Когда матушка померла.
Дюбуа осекся.
— Четыре года, мсье. Я отцу до пояса не доставал. — Я говорил ровно, глядя ему прямо в лицо. — Помню, как меня подняли, чтоб я через край гроба заглянул. Помню могилу. Помню, как его за руку держал и его слова! А дороги — не помню.
Француз медленно опустил глаза.
— А после отец сгинул уже в Петербурге, — добавил я. — И приют, а там совсем другое показывали!
Дюбуа замер, и лицо его сделалось виноватым.
— Простите, — глухо сказал он. — Это было… скверно с моей стороны.
— Ничего.
Наверх поднимались молча.
В номере Дюбуа сразу пошел к креслу — грузно, устало. Я постоял у окна.