И, перебирая всё это, я с удивлением понимал, что не хотел бы ничего вернуть назад, ничего переиграть. В первой жизни, нижнеярской, я нет-нет да жалел о несделанном, о неслучившемся, об упущенном — то была жизнь сожалений. А эту, вторую, мне не о чем было жалеть: я прожил её начисто, в полную силу, не отлынивая, не труся, не предавая, — и если бы пришлось завтра умереть, как умер Гордеев, я ушёл бы не с пустыми руками и не в пустой дом, а оставив после себя сад и собрав вокруг тех, кто пришёл бы к моему одру не за деньги. Чего ещё желать? За что цепляться, о чём жалеть? Я прожил эти два года так, что не стыдно ни перед людьми, ни перед собственной совестью, ни — если он есть — перед Богом. А прожить так хоть два года — это, может быть, больше, чем иной успевает за восемьдесят.
Я закрыл тетрадь, убрал в верхний ящик. За окном валил снег, ровный, рождественский уже. Аграфена в гостиной считала петли. Скоро приедут дети. Гордеев лежал под снегом на кладбище, отвоевавшийся, упокоенный. А я сидел в своём доме, в своём городе, посреди своей жизни, и подводил итог двух лет, и итог выходил — хороший. Не громкий, не блестящий, без фанфар и триумфов, а такой, тихий, прочный, человеческий итог, какой и стоит подводить: жив, при деле, при семье, при чистой совести, в мире со всеми, даже с похороненным врагом. Большего и желать нельзя. Большего, может, и не бывает.
Я погасил лампу и пошёл в гостиную, к Аграфене. Она сидела у окна со своим вечным вязанием, и спицы поблёскивали в свете лампы, и за окном падал снег, и было так тихо, так покойно, так по-домашнему, что у меня защемило горло от этой простой, заслуженной, прочной тишины. Я сел рядом. Помолчали. Где-то далеко, в Петербурге, считали дни до Рождества мои дети. Где-то в Вятке доживал у реки старик, выучивший меня этой жизни. Где-то на кладбище, под снегом, лежал отвоевавшийся враг. А мы с Аграфеной сидели у окна в тёплом доме, двое, в ожидании детей и Рождества, и это и был мой итог двух лет — не записанный в тетради, а вот этот, живой: тёплый дом, тихий вечер, близкий человек рядом и впереди — праздник, дети, продолжение. Ради такого итога стоило прожить и две жизни, и десять. И, сидя рядом с Аграфеной у занесённого снегом окна, я подумал, что вот с этого тихого декабрьского вечера и начинается, в сущности, моя третья пора в Бережанске: первая была — приживание, вторая — борьба и стройка, а третья, наставшая, — мирная жизнь на отвоёванном, обжитом, ставшем своим. И эта третья пора обещала быть самой долгой и, может быть, самой счастливой — если только я сумею не дать ей закоснеть, если сумею и в мире, без врага, расти и строить так же, как рос и строил в борьбе.