— Вы себя берегите, деточка. Кушайте. — Она сунула мне сверток. — Тут пирожки. На дорожку. И вот, возьмите адресок сестры моей — коли беда какая, вы приходите, слышите? Вас там примут.
— Благодарю, сударыня. — Я поклонился, и на сей раз искренне. — Дай вам бог здоровья.
Лизанька шагнула ко мне, задрала нос.
— И сумку свою держите, — деловито сказала она, кивнув на саквояж. — А то сопрут.
«Ох, барышня. Ты и не знаешь, до чего права».
Они ушли: мать, промокая глаза, дочь, оглядываясь и махая. Тетка Пелагея Аркадьевна уплыла первой, так ни разу и не обернувшись.
Мы двинулись следом, и, покинув вокзал, я замер.
Крик. Ор. Гвалт.
— Барин! Барин, ко мне! Прокачу!
— Куда изволите? Дешево свезу!
— Не слушай его, кривого! У него кобыла третий день не кормлена!
— Сам ты кривой, харя!
Извозчики облепили нас, как мухи мед. Одни хватали за рукав, другие орали через головы, третьи уже волокли к своим саням, не спрося. Здоровенный мужик в рыжем армяке отпихнул соседа плечом, тот огрызнулся, и оба, забыв про нас, зашлись ором.
Дюбуа побледнел и вцепился в свою поклажу обеими руками.
— Mon Dieu, — пробормотал он. — Это дикари. Мсье, это форменные дикари.
В Петербурге ваньки стояли рядком у вокзала, ждали своей очереди, чинно поднимали кнут. Тут — базар. Каждый за себя, кто громче — тот и прав.
Я приглядел одного: немолодой, борода лопатой, лошаденка справная, санки не разваленные. Он один не орал, а стоял поодаль и глядел на потеху с усмешкой.
— Эй, борода. Свезешь?
— Отчего не свезти. — Он неспешно выпрямился. — Куда прикажете?
— Никольская. «Славянский базар».
Извозчик оглядел меня — мальчишку в дорогом сюртуке, — потом Дюбуа и хмыкнул в бороду.
— Полтинник.
— Двугривенный.
— Побойся бога, барин! Овес нынче знаешь почем?
— А ты меня овсом не корми. Двугривенный, и то много.
Борода крякнул, поскреб под шапкой. Прищурился и усмехнулся.
— Ловок. Тридцать копеек, и по рукам.
— По рукам.
Он расплылся — довольный то ли сделкой, то ли тем, что барчук торговался, а не швырнул рубль не глядя.
— Садись, ваша милость. С ветерком.
Дюбуа полез в санки.
Тронулись — и я стал смотреть.
Петербург я знал, уже привык. Прямые проспекты, гранит, каналы, дома по струнке.
А тут…
Улицы кривились и петляли, будто их не строили, а они сами наросли. Дом в три этажа, каменный, с лепниной — а рядом, впритык, покосившаяся деревянная развалюха с резными наличниками. За ней — лабаз, глухой, приземистый, с железными ставнями. А через дорогу вдруг барская усадьба за чугунной оградой. И тут же, у самых ворот, торговка с лотком, орущая про пироги.