Я слушал и в который раз дивился про себя устройству этого старика. Сорок один год Сычёв просидел в уездной управе на жалованье, которого мне совестно было называть, не выслужив ни чина повыше титулярного, ни ордена крупнее того, что дают за беспорочную выслугу, — а в голове у него лежала вся машина империи, разобранная на колёса, и он знал, какое колесо за каким ходит и от какого вала какое вертится. Он читал «Правительственный вестник» так, как иной читает роман, — следя за судьбами, только судьбы эти были чиновные: кого куда причислили, кого перевели, кого отставили, кто получил аренду, кто пенсию. И из этих сухих строк он умел вычитывать живое — кто пошёл в гору, кто под гору, чья звезда взошла и чьей рукой её зажгли.
— Голицын этот ваш, — спросил я, — он что за человек? Можно ему верить?
— Голицын — человек пуганый, — ответил Сычёв, и в голосе его была та осторожная теплота, какой говорят о старых сослуживцах, которых давно не видели и за которых давно перестали ручаться во всём, кроме главного. — Служил со мной в шестидесятых, потом перешёл в столицу, дослужился до немногого и вышел в отставку, как только смог, — здоровье и нервы. Живёт тихо, переписывается со старыми. Лишнего не напишет и в чужое дело не полезет. Но если спросить его прямо и не торопить — узнает и ответит. У него осталась эта привычка: знать. Отнять у служилого человека службу можно, а привычку знать — нельзя.
Я помолчал, переваривая.
Это меняло картину. До сих пор я думал о петербургской стороне дела просто: есть Гордеев в Бережанске, у Гордеева — рука в столице, эта рука зовётся Глебов, через Глебова бумага легла к Раздольскому. Линия прямая, в один конец. А выходило, что линия не прямая. Глебов был не рукой Гордеева, а самое большее — пальцем; а чья была рука, к которой палец прирос, оставалось неизвестным. У Гордеева в Петербурге был не один человек, а, возможно, два, и второй — повыше, поглубже, понезаметнее.
— Значит, мы дрались с тенью, — сказал я медленно, — а у тени за спиной ещё тень.
— Так, — согласился Сычёв. — И покуда мы видим только Глебова, мы видим не всё.
* * *
Я встал, прошёлся по управе. Дело, которое ещё утром казалось мне делом на одну доску — отбить запрос, послать пакет, переждать тридцать дней, — раскладывалось теперь на две.
На одной доске был Раздольский — человек, которому я мог ответить бумагой, и который, по всему, был не врагом, а чиновником, делающим своё дело. С ним я знал, как играть: дать полный, чистый ответ, и через брата Долгушина шепнуть, чтобы он, прежде чем двинуть дело дальше, заглянул и в нашу сторону. Эта доска была мне понятна.