* * *
В середине декабря пришли разом три письма — день такой выдался, письмоносный.
Первое было от Долгушина, из Вятки. Старик писал редко, по делу или по большим случаям, и письмо его меня порадовало, как радует весть от того, кто стоял у начала твоего пути. Михаил Петрович Долгушин — мой первый наставник в этой жизни, человек, который в первые мои растерянные недели восемьдесят первого разглядел во мне не самозванца, а будущего голову, и не пожалел времени выучить меня азам, — он узнал о смерти Гордеева (вести доходят и до Вятки) и писал по этому поводу.
«Итак, Павел Андреевич, — писал он своим крупным, после удара ещё укрупнившимся почерком, — отвоевались Вы. Гордеев в земле, дело его рассыпалось, город Ваш. Поздравлять с этим не стану — со смертью не поздравляют, да и Вы, я Вас знаю, не радостью её встретили, а печалью, ибо человек Вы не злорадный».
Я перечитал эту строчку дважды: старик за тысячу вёрст, ни разу не видев меня за эти два года, угадал моё чувство вернее, чем угадал бы иной, сидящий рядом. И читал дальше:
«А вот с чем поздравлю — с тем, что отвоевались чисто. Я слыхал, Вы к нему на одр ходили и хоронили достойно. Это дорогого стоит. Иной, одолев врага, пляшет на его могиле; а кто врага по-человечески проводил — тот не врага одолел, а себя, свою низость, какая во всяком сидит».
Я отложил было письмо, перевёл дух — старик умел и в письме попасть в самое сердце, — и дочитал последние строки:
«Вы себя одолели. Этому я Вас не учил — этому не выучишь, это в человеке либо есть, либо нет. У Вас, выходит, есть. Рад, что не ошибся в Вас два года назад».
Дальше старик писал о себе — что жив, что жена понемногу оправляется, что доживает в Вятке тихо, у реки, и что доживать тихо после бурной службы оказалось не так горько, как боялся. Он описывал свой вятский домик, реку под окном, как ходит по утрам смотреть на воду, как завёл знакомство с местным учителем и спорит с ним о книгах. И в этом описании тихого вятского доживания, в том, как старый, всю жизнь прослуживший человек обживает свой последний покой, не ропща, было что-то и грустное, и светлое разом — будущее, которое ждёт всякого деятельного человека, если он доживёт: не власть, не борьба, а тихий домик у реки и спор о книгах с местным учителем. Я попробовал представить себя таким — старым, отошедшим от дел, у какой-нибудь реки, — и не смог: слишком далеко, слишком невообразимо. Но знал, что и это придёт, как пришло к Долгушину, и что хорошо бы дойти до того покоя так же, как он, — не сломленным, не озлобленным, а примирённым, спорящим о книгах, глядящим по утрам на воду. «Привыкаю к покою, — писал он. — Тяжело даётся нашему брату, деятельному, а даётся. Привыкнете и Вы, когда придёт срок. А пока — стройте. Ваш срок строить, не отдыхать. Отдыхать будете в Вятке, как я, лет через тридцать». Я улыбнулся этой стариковской шутке и отложил письмо с тем тёплым чувством, какое оставляет весть от человека, который тебя понимает и которому ты обязан началом.