Они ехали в машине, и его слегка мутило — не от поездки, а от сытости. От той странной тяжести в желудке, которую он почти забыл. Он помнил чувство голода гораздо лучше. Голод был острым и чистым. Сытость была мутной и немного стыдной. Как будто ты что-то украл, сам не зная что.
— Лара, — сказал он.
Она приложила палец к его губам, указав глазами на шофера. Шофер не оборачивался. Он смотрел на дорогу, но у шоферов есть уши, а у этого парня, наверное, было еще и желание выслужиться. Или просто любопытство.
Он замолчал.
Они выехали с набережной и покатили по проспектам, которые он знал, а потом по каким-то улицам, которых он не знал. Город менялся. Он менялся быстро, быстрее, чем он успевал запоминать. Дома стояли те же, но вывески были другие, и люди шли по тротуарам другие, и даже воздух пах иначе. Раньше пахло дымом из труб и конским навозом, иногда — свежим хлебом из булочной на углу. Теперь пахло сыростью, креозотом и тоской. Тоска господствовала, её чувствуешь кожей, как приближение грозы.
Мотор заработал громче, и его вдавило в спинку сиденья. От скорости стали сливаться дома, сначала в отдельные пятна, потом в сплошную серо-желтую полосу. Это было похоже на синематограф, когда ленту пускают слишком быстро и лица превращаются в серые маски без глаз. Ему вдруг захотелось, чтобы и вся его жизнь промелькнула так же — быстро и без подробностей. Но подробности оставались. Они всегда остаются.
Он закрыл глаза.
В сытости, тепле и мягком покачивании рессор, его неудержимо потянуло в сон. Это было опасно. Спать нельзя. Когда он спал в последний раз, ему приснился старый дом, и он проснулся с мокрым лицом. Никто не видел, но он сам знал, и это было хуже. Это было как предательство — оплакивать во сне то, что днем научился не замечать. Он сжал зубы и попытался думать о чем-нибудь простом. О том, сколько шагов прошел Раскольников от своего угла до квартиры процентщицы. О чем угодно, только не о ней. И не о том, куда они едут.
Но сон оказался сильнее. Сон всегда сильнее, когда ты сыт и согрет. Это честный обмен: когда ты голоден, ты не спишь; когда ты сыт, ты теряешь бдительность.
Ему виделось, что он не едет — летит. Он летел над землей, счастливый, невесомый, ветер обтекал его, плотный и теплый, как вода в полдень на мелководье. Он развел руки и почувствовал, что может управлять полетом: чуть наклониться вправо — и его понесет к горизонту, чуть приподнять подбородок — и он взмоет к облакам. Это было хорошо. Так хорошо, как не было очень давно.
Он огляделся. Лары рядом не было. Может, спряталась за облачком? Он пролетел сквозь одно, другое, чувствуя сырость на лице, одежде. Нет, её нет в небе. Она не умела летать. Как он мог забыть? Он всегда забывал. Уже тогда, в те три недели, он все время забывал, что она — настоящая, что у нее есть кости, и кожа, и кровь, и привычка стряхивать пепел мимо пепельницы.