Я исполнил ритуал в мельчайших подробностей. Начертил на полу кабинета мелом ту самую многолучевую звезду, зажёг чёрные свечи, произнёс гортанные, неестественно звучащие слова, от которых у меня кровоточило горло и мутилось сознание, совершил пассы руками, предписанные диаграммами. И в тот миг, когда последний слог сорвался с моих губ, мир вокруг меня лопнул, как мыльный пузырь, и я увидел — увидел не глазами, а всем своим существом, — что нахожусь не в одной точке пространства-времени, а во всех них одновременно.
Я увидел бесчисленные версии самого себя. Тысячи, миллионы Эдвардов Торнов, растянутых вдоль оси времени, как бусины на нити. Каждый из них сидел в этом самом кабинете, склонившись над этим самым манускриптом, и каждый проходил один и тот же путь: получение книги, расшифровка, сны, пустыня, смерть Финча, храм, саркофаг, возвращение, прозрение, попытка уничтожить книгу, ритуал запечатывания, — и в тот самый момент, когда ритуал достигал кульминации, каждый из них переживал то же озарение, что сейчас разрывало мой рассудок на части. Я видел тех, кто жил до меня — в иные века, под иными именами, в иных обличьях. Я видел тех, кто будет жить после меня — или, точнее, тех, кто будет мною в следующих циклах, ибо я был не личностью, но функцией, не человеком, но инструментом, созданным для одной-единственной цели: быть наблюдателем.
Сущность, называвшая себя Йог-Сототом — или, вернее, сущность, которую так именовали в манускрипте, — не нуждалась в поклонении, не нуждалась в жертвах, не нуждалась в адептах. Она нуждалась лишь в одном: в восприятии. Чтобы существовать в этом слое реальности, чтобы поддерживать точку соприкосновения между мирами, ей требовался глаз, который смотрел бы на неё, ухо, которое слышало бы её пульс, сознание, которое осознавало бы её присутствие. Я был этим глазом, этим ухом, этим сознанием. Всегда был. С самого начала, с того самого мига, как был сотворён — не рождён, но сотворён — с единственной целью: найти манускрипт, прочитать его, пройти весь путь и в финале, в момент ритуала запечатывания, который на самом деле был ритуалом возобновления контакта, пережить это откровение — и тем самым замкнуть круг, чтобы всё началось заново.
Моё «сейчас» было лишь одной из бесчисленных итераций, и вся моя борьба, все мои страдания, все мои попытки вырваться были столь же неотъемлемой частью цикла, как и всё остальное. Я не мог разорвать этот круг, потому что сам был кругом. Я не мог уничтожить манускрипт, потому что был его продолжением, его отражением, его голосом. Я не мог запечатать храм, потому что храм был внутри меня — точнее, я был внутри храма, и храм был внутри меня, и между этими утверждениями не было разницы. Я попытался закричать, но мой крик был тем же самым криком, что вырывался из глоток всех моих предшественников и последователей, сливаясь в единый, бесконечно длящийся вопль, который никто и никогда не услышит, ибо он и был той самой тишиной, из которой соткана ткань мироздания, разделяющая сон и явь, время и безвременье, бытие и ту бездну, что лежит за гранью всякого бытия, терпеливо ожидая, когда наблюдатель вновь откроет глаза и начнёт свой путь с самого начала.