— Извини, Матвей, что душу разбередил. Если не хочешь, не рассказывай.
— Я уже привыкши — столько разов рассказывал… Подобрали меня другие беженцы, с ними и пошел до Минска. А потом где к обозу пристану, где на ешелоне, штоб никто не видел, а так — всё пешком. Добрался до Москвы, пошел по деревням выспрашивать про дядьку сваво. Тока не нашёл. А тут осень началася, дожди, холода. Спасибочки ихнему благородию ротмистру Воронцову, он тута над охраной главный. Разрешил перезимовать, к работе приставил — котлы и печки смотреть, харчевать дал в столовой. А еще говорят, што жандармы — плохие!.. А потом я с дядькой Семёном познакомился. У его-то одной руки нету, так я ему помогал маленько. А он и взял меня к себе жить. Сказал, коль зовешь меня дядькой, так и буду им тебе замест настоящего. А ты племяшом будешь, коль захочешь. Ну я и согласился. Дядь Сёма-то мужик крепкий, да не всё в доме с одной рукой сделаешь. Вот так теперича и живём с ним… Ой! Про самовар-то позабыл! Я щас, быстро!..
Матюша снова убегает на кухню, а я остаюсь переваривать услышанное. В коридоре снова слышны шаги, на этот раз, кажется, того, кто мне нужен. Открывается дверь, и на пороге появляется Семён. Поднимаюсь с табуретки, делаю несколько шагов вперед и, повинуясь какому-то внутреннему толчку, стискиваю в объятиях своего бывшего подчиненного.
— Ну, здорово, земляк-сибиряк!
— И тебе поздорову, командир! — тот уже улыбается, оправившись от неожиданности. — К прохвесору в гости приехал, небось?
— Угадал. И к тебе решил заглянуть, посмотреть как ты здесь.
— Да вот, обходчиком служу. Пока зима — через день на лыжи, и вокруг, по лесу. То ротмистр Воронцов мне службу придумал. Ты, говорит, Семён, лесовик-охотник, вот и пробегись, мол, посмотри, как там да что. Нет ли каких следов чужих аль людишек посторонних.
— Ну, мне Петр Всеславович еще рассказал, как ты местную охрану стрелять учил.
Семён вешает тулуп на вешалку, скидывает валенки и остается в телогрейке, солдатских шароварах и чунях, обутых на носки домашней вязки.
— Все подозревает их благородие, што пью, — невесело усмехается Семён. — Да, было одно время, пока культя моя не зажила, по ночам снилось, будто болит она, пальцы аж огнем горят, да так, што сил нету терпеть. Вот тогда сестричка, которая за мной ходила, видя муки мои, дала спиртику раз-другой. А потом и постоянно носила, пока дохтур не прознал. Ох, и выговаривал он ей! Я по-русски так ругаться не умею, как он на своем медицинском языке кричал. Ну, когда повинились да сказал я што, отчего да почему, простил. Сказал, мол, людям и хуже бывает, и не глядят оне в рюмку-то… А ту бутылку, што у наших стрельцов выиграл, на лекарство пустил. Хвою да траву кой-каку настоял на водке, теперь мажу свою кочерыжку, когда к перемене погоды болеть начинает. Зато опять-таки спасибо дохтуру, вона с его помощью каку руку мне сделали!