Часы наследника не интересовали, наследник искал клад, — и нашёл. Знаю: под половицей в правом углу, в жестяной коробке из-под печенья, лежали пачки советских десятирублевок. «Волга», ноль вторая, новая, с запахом краски и свободы — вот что они значили тогда. А теперь — лишь бумаги для игры в монополию, где победил уже не социализм. Почему старуха не отдала их в те годы? Может, жалела — как жалеют письма от первого возлюбленного, даже зная, что чернила выцвели. Он же, поднеся спичку, представил на миг себя Рогожиным, горящим вместе с Настасьей Филипповной — но это был жест из дешёвой мелодрамы. Реализм оказался проще: продать дом, где каждый скрип половиц шептал о прошлом. Новые налоги, удобства позапрошлого века — всё это объяснил мне риэлтор, замечая, как из щелей дома сыплется песок времени.
Вода в чайнике шумела, но не кипела, пока я размышлял о парадоксах бытия. Печка, эта огнедышащая барочная скульптура, требовала внимания: подбросить дровишек, снять чугунное кольцо и позволить языкам пламени лизнуть дно чайника — и вот уже кипение, белое, яростное, как страсти в романах Толстого. Алексея, не Льва.
Чай, плиточный, зеленый, калмыцкий, заваривался, выпуская аромат, в котором угадывались и степные травы, и пыль караванных путей. Пыли немало, да.
Гости приближались к дому, но я медлил, протирая чистой тряпочкой циферблат часов. Прежде первым делом смотрели на образа, теперь — на часы. Такое уж тысячелетие на дворе.
Что-то я расслабился, думаю о ерунде — той призрачной паутине, что плетется меж пальцами, когда сознание, подобно старому коту, лениво поджимает хвост у камина бытия. Думать о ерунде — занятие, предваряющее думы тяжкие, как вздох перед прыжком в ледяную прорубь. Помнится, в юности, наблюдая за тяжелоатлетами на телевизионном экране, я замечал, как они, словно хирурги, погружали ладони в тальк, охлопывали себя ритмично — подмышки, шею, грудь — создавая облако призрачной невинности, прежде чем схватить железное бремя судьбы. Ногой пробовали помост на прочность, будто проверяя, выдержит ли земля тяжесть их метафизических сомнений.
Чайник засвистел протяжно, как пароход, подплывающмй к пристани, ровно тот миг, когда тени гостей замелькали за морозным стеклом. Случайность? Синхронность? Мир любил подбрасывать такие ребусы. «Заходите, не заперто», — гаркнул я, не поднимаясь с табуретки, надежной, как всё, сделанное для себя. Обыкновенно я двери запирал на все засовы, даже в этой глуши, где соседи люди мирные, старые, прозрачные. Привычка городской крысы, точащей зуб о гранит паранойи. Но сегодня, ожидая визит, оставил щель в двойных дверях — алую нить Ариадны для тех, кто отважится войти в мой неуютный лабиринт.