Из командировки вернулся — и вот он, орден, сверкающий как насмешка. Церемония в Кремле: Второй пожал мне руку. Его ладонь была удивительно мягкой, как у кукловода, привыкшего держать нити. В гладких словах его сквозила сталь — и тогда я понял. Нет, не услышал — именно понял кожей, как понимают приближение грозы по мурашкам на затылке. Замысел Второго проступил сквозь его улыбку, как контуры скелета на рентгеновском снимке.
Позже, на фуршете, общаясь с другими награждёнными, я собирал мозаику: рукопожатия, где пульс выдавал страх, взгляды, увязающие в моих глазах как мухи в мёде. И план созрел — не логический вывод, а скорее гриб, проросший в темноте подсознания. Мысли ползали, да — но не как клопы (хотя африканские кровопийцы, эти тигры микроскопических джунглей, достойны отдельной поэмы), а как личинки майского жука, роющие извилистые ходы в чернозёме.
В полночь завыл волк — или то ветер играл в волка среди кремлёвских башен? Звук, похожий на серебряную нить, протянутую через время, убаюкал меня. Уснул, зная: скоро начнётся игра, где шашками станем мы все.
Треугольник Петрова не поможет. Но я знаю кое-что получше.
Гости
Утром, когда сизый рассвет ещё дремал за горизонтом, а стекла окон, покрытые зимними узорами, не показывали ничего, кроме тьмы, я извлек из сумки приёмник — тот самый, что приобрёл в субботу на рыночной площади, где пахло жжёным сахаром и ностальгией. Приёмник, увы, не обладал солидностью «Океана», этого аристократа среди радиоприёмников, чей деревянный корпус напоминал о корабельных соснах близ Рамони, где некогда Пётр строил российский флот. Нет, передо мной лежал бедный подражатель «Грюндика», порождение далёкого Шэньчжэня, до которого так и не доехал дантист-надомник Рудик. Или доехал? Пластик пахнул нездоровой химией, но что имеем, то и имеем. Люби не то, что хочется любить, а то, что можешь, то, чем обладаешь, как говорил капитан Блад, цитируя Горация.
Вставив батарейки, чьи цилиндрические тела напомнили мне патроны к «нагану», я выдвинул антенну, не прилагая усилий. Это же Китай, шанхайские барсы! Стены избы, сложенные из лиственницы, пропитанной вековыми смолами, крыша, укрытая волнистым шифером — всё это, казалось, дышало в унисон с эфиром. Ни железобетонных перекрытий, ни щупалец проводов — лишь прозрачность морозного воздуха, где радиоволны скользили, как конькобежцы по глади озера. И хоть за окном, в семь утра, всё ещё царила декабрьская ночь — густая, как зимние чернила Пастернака, — эфир пульсировал жизнью.
На средних волнах, покрутив ручку с присвистом (ах, этот звук — будто морская свинка требует огурцов!), я поймал Румынию. Голос диктора, веселый, радостный, объявил, что нас ждут «Любимые мелодии» — его, диктора, любимые. И запели битлы, видно, ведущий, как и я, был ценителем старины.