Под каждым этапом я оставлял поле и вписывал туда вопросы, на которые у меня не было ответов, эти поля заполнялись куда быстрее самих схем. К третьему листу я поймал себя на том, что рисую вслепую, как штурман, которому выдали компас и отобрали карту.
А ещё меня волновала фраза…
«Нас уже лезали».
Мэй обронила это, взбивая подушку, легко, как роняют про старый переезд или про детскую свинку, с той минуты эта фраза сидела во мне, как игла, обломившаяся под кожей. Я откладывал карандаш, возвращался к схемам, и рука сама съезжала на чистое поле и рисовала не линию разреза, а тонкую белесую полоску вдоль нижнего края моста.
Рубец. Старый, выцветший до цвета кожи, почти рассосавшийся. Вчера, до реплики Мэй, я честно держал его в графе непонятного: мало ли, грыжу общую убирали в детстве, аппендикс у кого-то из двоих, у сросшихся и не такое оперируют. Теперь эта графа сгорела. Полоска лежала ровно там, где хирург входит в общий живот торакоомфалопагов, по нижней границе сращения, и длина её, если я верно восстановил в памяти, была не аппендикулярной. Это был след большого доступа. Их вскрыли на всю зону сращения, дошли до чего-то, и это что-то оказалось таким, что хирурги отступили, зашили обратно и вычеркнули двенадцать лет из бумаг.
Что их остановило?
Кровотечение я отмёл сразу, после катастрофы с кровопотерей не зашиваются аккуратно, после неё хоронят или дорезают, и анестезиологическую аварию отмёл следом. Остановило их что-то увиденное. Анатомия, при виде которой опытная бригада посреди операции сложила инструменты и признала поражение.
Такое не забывают и не теряют, его снимают, описывают, подшивают в протокол, этот протокол сейчас лежал где-то во дворце, в сейфе потолще ченовского, среди бумаг, которых мне никогда не покажут.
Значит, придется добывать. Сам я по дворцу копать не мог: каждый мой шаг за порогом покоев стерегли двое молчаливых провожатых, любой мой вопрос проходил через переводчика и оседал в чьих-то отчётах. Оставалось делать то, что делает хирург, когда сам не дотягивается до нужного слоя. Работать инструментами.
Инструментов у меня было два, и за завтраком я выложил задачу первому.
— Филипп Самуилович, — сказал я, дождавшись, пока прислуга выйдет. — Мне нужна история той операции. Много лет назад, здесь, во дворце или в столичной клинике. Кто оперировал, что нашли, почему остановились и, главное, куда легли бумаги. Понимаю, что прошу почти невозможного.
— Почти невозможное, голубчик, это моя основная специальность уже лет сорок, — Филипп неспешно намазывал джем на тост. — Невозможное начинается там, где я развожу руками, и до этого мы с вами, смею надеяться, еще не дошли. Много лет назад, говорите. Хорошо. У событий такого веса всегда остаются круги на воде: кто-то ушёл в отставку сразу после, кого-то наградили за молчание, какая-то клиника внезапно получила новый корпус. Такие вещи из архивов не вычёркиваются, потому что лежат не в архивах, а в людских биографиях. Дайте мне день.