— Помнишь, я тебе рассказывала о гайдзине*, жившем здесь, в деревне, и умершем за десять лет до твоего рождения?
Этой истории девочка никогда не слышала, и потому навострила уши, делая вид, что ей ни капли не интересно. Первое, чему учат маленьких шиноби — держать язык за зубами. Пока не научишься не болтать обо всём, что спросят — ни одной тайны не доверят и ничего интересного не покажут. А интересного в деревне — ого-го сколько! На-тян это знает, потому что На-тян первая освоила Белое Безмолвие среди одногодок. Есть, чем гордиться!
— Да, припоминаю. Ты ещё говорила, что старая карга Миюри никого к нему не подпускала, и подложила ему в постель всех своих дочерей, племянницу и даже внучку. И сама бы легла, если б толк был. Да только всё зря — ничего не добилась, чудесный дар забирать чужую магию так и не передался. Хотя я так и не поняла, чем этот дар был так «чудесен»: что-то ещё более бесполезное для клана ещё поискать надо было.
[*Гайдзин — яп. чужеземец, варвар.]
— Ну, положим, будь у меня такой человек в подчинении, я бы ему применение на раз-два нашла, — когда у обачан на лице появлялась такая хищная улыбка, она словно сбрасывала лет двадцать возраста. — Зазнаек, живущих по холдам, и считающих, что им сами боги равны, ждало бы мно-ого интересных открытий… И вопрос о моём возвышении на совете от тебя бы, поверь, ничуть не зависел.
— А почему Миюри ничего не сделала, только детей пыталась заполучить? — Ма не захотела ждать, пока Ба намечтается. — Кишка оказалась тонка?
— Знаешь, я много лет так и думала. Миюри говорила всем, что Герман, подобно ронину без сюзерена, стремится только к смерти, но не к победе. Его страна проиграла, его господин пал, друзья убиты, а самого его заочно осудили и казнят, стоит ему покинуть селение и показаться на глаза посторонним. Причём сам он как бы и не против. Не осталось ничего, что держало бы его на этом свете, кроме странного запрета гайдзинской веры на самоубийства.
— Это была ложь? — даже не пытаясь изобразить интерес, уточнила окасан, устраивая подбородок на темени дочери. Макушке сразу стало тепло, а самой Нанао — уютно-уютно.
— Это была правда, — обачан опять улыбнулась так, что девочка невольно поёжилась. — Правда, но не вся. Читай!
— Это что? — насторожившаяся Ма подтянула к себе пачку листов и ловко, словно веер, разложила на столе перед собой.
— Дневник. Или мемуары. Или исповедь бумаге — сама выбирай. Нашли во время ремонта под полом той минки*, где он жил последние десять лет. А ты ещё спрашивала, зачем я себе отжала коммунальные вопросы, от которых только головная боль и никакой пользы… И ведь хитро так, стервец, положил и упаковал, что ни вода не добралась до бумаги, ни мыши!