Имя его было Вальмон. Лев Николаевич, к собственному удивлению, нашел его талантливым, хоть и нервным избыточно — вот достойные плоды уничижительного флоберовского обучения: написав что-нибудь, Вальмон первым делом порывался немедля исправить написанное, а исправив — изорвать и сжечь. Когда Льву Николаевичу удалось выхватить у него очередной рассказ перед самой отправкой в камин, тот сначала все извинялся за неверный слог, а после, услышав предложение Золя выпустить сборник рассказов, написанных в Медане, и включить в него вот эту самую Boule de Suif[7] , пришел в полный восторг и ажитацию. Позже Лев Николаевич сплавил юного натуралиста Тургеневу — пускай-ка тоже помучится, коварная душа.
Мистифицировать эту публику было проще простого. Если и случалось ему оказаться совсем уж в затруднительном положении, его выручала умница Александрин: «Ну что же ты, Эмиль, помнишь, ведь мы той осенью…» Да-да, конечно, он помнит. Нечего его тут представлять совсем выжившим из ума! Очень скоро он начал думать по-французски и не пользовался более даже русскими черновиками, которые раньше предусмотрительно сжигал сразу после перевода. Ровные французские строчки ложились на бумагу, будто были тут всегда.
К длинноносой Александрин он испытывал ровное, как поверхность заросшего ряской пруда, чувство благодарности. Они говорили об устройстве дома, о покупках и гостях и никогда не говорили о детях. Она любила безделушки, покупала бесконечные подсвечники, вазочки, шкатулки, гравюрки, статуэтки — дом был заставлен ими подобно галантерейной лавке. Несмотря на это, Лев Николаевич полюбил Медан. Место было прелестное, особенно поздней весной, когда цвели яблони и в воде отражались синее ясное небо и бело-розовые нежные лепестки. Из окна его просторного кабинета открывался вид на леса, склоны холмов и тихую водную гладь. Вставал он по-прежнему рано, гулял по окрестностям с собаками, после обеда катался на лодке; ее купил все тот же Вальмон, и он же дал ей имя — «Нана», разумеется. Безобразник.
Париж напоминал Льву Николаевичу расцветший всеми своими пороками Петербург его молодости. Блеск и нищета рядом, кабаки, варьете, публичные дома, кружева, кареты, ужасающие бедностью и нравами рабочие кварталы. Выгребная яма, над которой кружатся, жужжа, золотые мухи, разнося заразу и зловоние. «Нана» была местью Парижу, его истинным мнением об этом городе. Как и следовало ожидать, город проглотил эту месть не жуя, не узнав себя в этом кривом зеркале. Город пел «Папину любовницу зовут Нана», а та же самая публика, что сходила с ума на скачках в Булонском лесу («Кто скачет на Нана?»), присылала ему восторженные отзывы. Если отзывы попадались ему, он жег их в камине; если Александрин — та не ленилась, сочиняла ответы.