Поздно ночью, когда все уже разошлись, Владимир сел писать письмо. Зеленая лампа освещала лист бумаги, на который ложились ровные строчки.
'Аля, сегодня мы покрестили этот город. Не водой, а музыкой. Я видел, как снег падает на клавиши и не тает. Я видел лица людей, которые забыли о голоде, слушая Баха.
Мы сделали невозможное. Мы притащили рояль в ад и заставили ад замолчать.
Я чувствую, как меняется время. Оно перестало быть тягучим, военным, липким от страха. Оно стало стремительным, творческим. Мы летим, Аля. И я знаю, что мы не упадем.
Береги Юру. Расскажи ему, когда он вырастет, что его папа однажды заставил солдат носить на руках музыку'.
Он запечатал конверт. За окном снова пошел снег, засыпая следы грузовика, следы солдатских сапог и следы полозьев, на которых везли рояль. Но музыка, записанная на пленку, теперь была вечной.
Проекционный зал студии DEFA напоминал капитанский мостик подводной лодки, идущей на глубине. Здесь было темно, тихо и пахло нагретым металлом, ацетатной пленкой и табачным дымом, который висел в луче проектора плотными сизыми слоями, словно материализовавшееся время. Стрекот киноаппарата был единственным звуком в этой бархатной темноте, ритмичным, как сердцебиение.
Владимир Леманский сидел в первом ряду, откинувшись на жесткую спинку кресла. Рядом, дымя трубкой, расположился сценарист Эрих Балке. Чуть поодаль, скрестив руки на груди, сидел Степан, напряженный, как струна, готовый в любой момент броситься к механику и устроить скандал, если тот поцарапает эмульсию.
На экране жила черно-белая магия.
Кадры, снятые в разрушенной кирхе, плыли перед ними. Черный рояль на белом снегу. Пар, вырывающийся изо рта пианиста. Крупный план рук, покрасневших от холода, но продолжающих извлекать из клавиш музыку Баха. И лица. Лица людей в проломах стен. Старуха, прижимающая ладонь ко рту. Мальчишка с широко распахнутыми глазами. Лейтенант Сомов, снимающий фуражку.
Когда экран погас и в зале вспыхнул резкий электрический свет, несколько секунд стояла тишина. Это была хорошая тишина. Тишина, в которой рождается уважение.
— Это… — Балке снял очки и потер переносицу. — Это сильно, товарищ Леманский. Это похоже на графику Дюрера. Сурово и возвышенно. Но…
— Но? — Владимир повернулся к нему.
— Это реквием, — тихо сказал сценарист. — Это отпевание погибшего мира. Красивое, величественное, но отпевание. А нам нужен гимн. Нам нужна жизнь, которая побеждает смерть не только в музыке, но и в плоти. Где она? Где та, ради которой этот архитектор будет искать чертежи? Где та, ради которой стоит разбирать эти завалы?