Рыжий Ершов на ближней койке перестал дышать во сне. Открыл один глаз. Посмотрел в потолок, ничего не понял и закрыл обратно.
Степан Игнатьевич стоял у тумбочки, в застёгнутом кителе, с кобурой на боку, с мокрым от слёз лицом, и смотрел в окно.
Небо там, на востоке, над чёрной полоской леса, медленно, как пятно от разлитого чая на скатерти, наливалось бледно-оранжевым. И ещё розовым. И где-то в самой глубине белым, коротким, как вспышка от старой лампы-вспышки фотоаппарата.
Он это небо знал.
Он это небо видел сотни раз в старой хронике, которую крутили двадцать второго июня каждый год, и в цветных реконструкциях, и во сне. Только всегда снаружи. Всегда с той стороны экрана, или с дивана, или из-за спины оператора.
А сейчас он стоял с этой стороны.
— Началось, сказал он очень тихо, одними губами. По-стариковски. По-подольски.
И одновременно, неслышно, его молодой, ломкий, чуть простуженный голос, голос двадцатитрёхлетнего лейтенанта Степана Коренева, сказал то же самое, но другими словами, сам не зная, что повторяет:
— Война.
В коридоре, в дальнем конце, хлопнула дверь. Потом заспанный, злой, высокий голос закричал:
— Тревога! Подъём! Тревога, мать вашу!
На койках позади него разом, без перехода, зашевелились четыре человека. Рыжий Ершов сел, провёл ладонью по лицу, посмотрел в спину стоящему у окна командиру, и что-то в нём, ещё до конца не проснувшемся, чуть-чуть удивилось. Командир стоял уже одетый. Командир смотрел в окно, на розовое небо, и не оборачивался.
Это был не тот командир, что ложился вчера.
Но Ершов, тракторист из-под Горького, думать об этом сейчас не стал. В армии думать не положено. В армии, когда кричат «тревога», положено вставать и бежать.
Он встал и побежал.
А Степан Игнатьевич Коренев, шестидесяти семи лет от роду, двадцати трёх лет от роду, постоял у окна ещё секунду, ровно одну последнюю секунду той жизни, в которой он был кем-то одним, и обернулся к своим людям.
— По машинам, сказал он.
Голос был ровный. Чужой и свой одновременно.
В коридоре пахло одеколоном «Шипр» и непроснувшимися людьми.
Кто-то пробегал мимо в одной нижней рубахе, держа сапоги в охапке, кто-то, наоборот, уже застёгнутый на все пуговицы, прижимал плечом к уху что-то невидимое, будто уже слышал, чего другие не слышат. Дежурный по общежитию, младший лейтенант с помятым сном лицом, стоял у выхода и повторял одно и то же, не глядя никому в глаза:
— Тревога боевая. Тревога боевая. По тревожному расписанию. Тревога боевая.
Он говорил это, как читают молитву незнакомому богу. Без смысла, но правильно.