Он лежал и думал: это сон. Такой, с деталями. Бывают такие сны, когда пересмотришь хроники.
Он думал это ровно секунд пять. Потому что сны так не пахнут. И во сне сердце не стучит отдельно от тебя, спокойно, как у чужого. И во сне ты не чувствуешь, как под тобой скрипит жёсткая сетка койки, когда ты всего-навсего дышишь.
Он поднял правую руку к лицу.
Рука поднялась слишком легко. Как будто он её не поднимал даже, а просто вспомнил, что надо, и она уже там. Шестидесятисемилетняя рука так не ходит. Шестидесятисемилетняя рука сначала подумает, потом крякнет, потом пойдёт, да ещё по дороге где-нибудь скрипнет в плече. Эта шла, как хорошо смазанный затвор.
Он дотронулся до лица. Лицо было чужое. Щека твёрдая, гладкая, колючая от суточной щетины, но щетина не его, жиденькой, седоватой, а густой, пружинистой. Скула острая. Он провёл пальцами ниже, к подбородку, и нашёл. Маленький бугорок справа, почти у кости, тот самый шрам. Пятнадцать лет, лошадь, пьяный дядя Миша с вожжами. Он помнил. И одновременно не помнил. Потому что он, Степан Игнатьевич, в пятнадцать лет с лошадей не падал. Он в пятнадцать лет ходил в московскую школу номер сорок четыре, и у него был шрам на левой брови от драки с Борькой Лапиным. А здесь лоб был гладкий.
Он повёл языком по зубам. Все свои. Все до одного. Двух из них он лишился ещё в восемьдесят девятом, передних верхних, после того как поскользнулся на заводской лестнице. А тут они были на месте. Причём не коронки, не мосты, а свои, живые, с живой десной, слегка ноющей от ночной жажды.
Внутри что-то оборвалось. Тихо, без крика. Так обрывается бельевая верёвка, когда в неё много лет вколачивают мокрое.
«Ну вот, сказал он себе почти спокойно. Ну вот оно и случилось».
Он не знал ещё, что именно случилось. Но что-то большое, неотменяемое, последнее. Как тогда, на грядке.
И тут же, поверх этого, накатила вторая волна, и эта уже была страшнее. Потому что в голове у него вдруг, ни с того ни с сего, без его на то разрешения, всплыло: Заречье. Деревня на горке над речкой, которая зимой замерзает на два пальца, а летом такая мелкая, что мальчишки ходят по ней пешком и ловят руками пескарей. Дом крайний с краю, под железной крышей, покрашенной суриком. Отец стоит во дворе, в суконной куртке, и говорит: «Степан, ты мне книгу-то верни, я её Марьиванне обещал». Мать на крыльце, руки в муке, смеётся. Мать в платке, в синем, с мелкими белыми горошинами.
И тут же палец. Указательный палец левой руки. На подушечке косой белый шрам. Кухонный нож соскочил, когда картошку чистил, было ему семь лет. Мать тогда перевязывала и, чтобы он не плакал, говорила: «Будешь с приметой, военный человек будет, с приметой».