Шёпот. Он залезал внутрь. Не через уши, нет. Он проникал непосредственно в сознание, минуя органы чувств, и там, внутри, разворачивал нечто такое, что разум не мог вместить. Картины. Масштабы. Измерения. Время, текущее не так, как мы его знаем. Пространство, имеющее больше направлений, чем три. И где-то в этом непредставимом пространстве, в складках реальности, живое, голодное, ждущее.
Я ощутил это как давление за глазами. Как будто что-то толстое и скользкое пыталось протиснуться сквозь мои зрачки внутрь черепа. Мысли путались, смешивались. Я видел Петербург, Литейный проспект, мамин профиль в окне, и одновременно видел этот зал, колонны, существо, и одновременно наблюдал за нечто третьем. Это было огромное, космическое, от чего рассудок отшатывался, как ладонь от раскалённого железа.
Я видел, хотя «видел» здесь неверное слово, скорее ощущал, скорее знал, внутренним, нутряным знанием, от которого хотелось содрать с себя кожу. Я знал, что Земля ничтожна. Не в философском смысле, не как метафора, а буквально. Пылинка в потоке, случайно слипшийся комок материи. И что-то огромное, непредставимо древнее, лежало в основании этой пылинки, свернувшись, вплетя себя в горные породы, в тектонические плиты, в магму, в само ядро планеты, и оно было здесь первым. Задолго до нас. Задолго до жизни. Задолго до воды и воздуха. Оно было частью камня, или камень был частью него, и разницы между этими утверждениями не существовало.
Я не знаю, что меня спасло. Может быть, тренированность ума. Может быть, трусость, заставившая инстинктивно закрыться, сжаться, не впустить. Может быть, случай. Я стиснул зубы, зажмурился и начал считать. Один, два, три, четыре. Простые числа. Два, три, пять, семь, одиннадцать, тринадцать. Я цеплялся за цифры, как утопающий цепляется за обломок мачты, и цифры держали меня на поверхности рассудка, не давая утонуть.
И когда я открыл глаза, мир ещё стоял на месте.
Запись двенадцатая.
Вершинин тряс меня за плечо. Лицо его блестело от пота, глаза покраснели, но рассудок в них ещё держался.
— Надо уходить! — прокричал он. — Николай Андреевич, надо уходить прямо сейчас!
Я огляделся.
Зворыкин лежал на полу в десяти шагах от нас. Неподвижно. Грудная клетка его выглядела неправильно, вмятая, перекошенная. Глаза профессора оставались выдавлены.
Нейман сидел, раскачиваясь, как маятник, и тихо, монотонно выл. Лоб его был рассечён до кости, и кровь стекала по лицу, заливая глаза, но он не замечал этого. Губы его шевелились, и он повторял одно и то же слово, которое я не мог разобрать. Потом разобрал. Он говорил «пустите». Снова и снова. Пустите, пустите, пустите.