Колодец в полу извергнул столб раскалённого воздуха. Жар ударил вверх, как из доменной печи, и в этом потоке что-то двигалось. Не огонь, не дым, а нечто, состоящее из самого жара, из искривлённого пространства, из ожившей температуры. Тонкие, раскалённые нити тянулись из глубины, разворачивались в воздухе, как корни проросшего зерна, и касались стен, потолка, колонн. Там, где они касались камня, поверхность начинала светиться, и рельефы на колоннах словно оживали, а фигуры на них шевелились, изгибались, разевали беззвучные рты.
Войцеховский стоял у алтаря, раскинув руки, и лицо его сияло экстазом. Зворыкин кричал что-то, но я не разбирал слов. Вершинин стоял рядом со мной, и рука его, стиснувшая мой локоть, дрожала. А потом из темноты за колоннами пришло это.
Я не скажу «оно вышло» или «оно появилось», потому что такие глаголы подразумевают перемещение в пространстве, которое я понимаю. Оно не перемещалось. Оно проступало, как проступает изображение на фотографической пластинке, погружённой в проявитель. Темнота уплотнялась, сгущалась, обретала объём и массу. Нечто огромное, заполнявшее пространство между колоннами, нечто, не имевшее постоянных очертаний.
Я видел это. Я помню это. И я знаю, что мои слова не передают ничего, потому что человеческий язык создан для описания человеческого мира, а то, что стояло перед нами, к человеческому миру не принадлежало.
У него имелись отростки, массивные, текучие, похожие на щупальца, но не щупальца. Они ветвились и разделялись на более тонкие ответвления, и те, в свою очередь, дробились дальше, до невидимой глазом тонкости. Центральное тело, если его можно так назвать, пульсировало, сжималось и расширялось, и на его поверхности открывались и закрывались отверстия, в которых угадывалось нечто, что мозг маркировал как «глаза», хотя сходство с глазами заключалось лишь в том, что из них смотрели.
И они действительно смотрели. На нас.
Запись одиннадцатая.
Панкратов побежал первым. Крепкий мужик, четыре года на флоте, повидавший штормы и аварии, он развернулся и бросился к лестнице с воплем, в котором не осталось ничего человеческого, только звериный инстинкт бегства.
Он не добежал. Один из отростков, тонкий, почти невидимый, потянулся за ним, как паутинка, как дымная нить, и коснулся его затылка. Легко, почти нежно.
Панкратов остановился на полушаге. Замер. Качнулся. Потом повернулся к нам, и я увидел его лицо.
Я напишу то, что видел, и пусть читающий эти строки решает сам, верить ли мне.
Лицо Панкратова расплывалось. Не метафорически. Буквально. Кости черепа утрачивали твёрдость, и кожа с мышцами оседали, как тесто, снятое с формы. Левый глаз сместился к виску и продолжал смещаться, пока не оказался за ухом. Нижняя челюсть вытянулась, выдвинулась вперёд на вершок, потом на два. Зубы обнажились, и я увидел, что они растут, удлиняются, прорезают дёсны в тех местах, где зубов не должно быть.