Голос его звучал твёрдо, но он облизнул губы, прежде чем заговорить, и я заметил это.
Войцеховский слушал, склонив голову набок, как птица. На лице его играла тонкая, почти мечтательная улыбка.
— Оно знает, что мы здесь, — произнёс он.
— Прекратите нести чушь, — отрезал Зворыкин.
Но шёпот не прекращался. Он следовал за нами, когда мы двинулись дальше. Правда, иногда он стихал до полной неразличимости, а иногда набирал силу, и тогда в этом шипящем потоке проступали ритмические паузы, ударения, интонации. Паттерн, который мозг помимо воли пытался разложить на фонемы, на морфемы, на смысл. И не мог. И от этой невозможности зудело что-то в затылочной части черепа, как зудит зуб перед тем, как начать болеть по-настоящему.
Запись девятая.
В центре зала, если можно говорить о центре пространства, пределов которого мы не установили, находился алтарь.
Я использую это слово за неимением лучшего. Сооружение из чёрного камня, высотой по грудь взрослому мужчине, имело форму, которую мне трудно описать. Не куб, не цилиндр, не пирамида. Нечто среднее, с гранями, которые при перемене угла зрения меняли количество. Я насчитывал то пять, то семь, то снова пять. Поверхность алтаря покрывали углубления, расположенные в определённом порядке, и дно каждого углубления темнело засохшей субстанцией, бурой, напоминающей старую кровь.
На алтаре стояла чаша. Каменная, без орнамента, грубо выделанная, разительно отличавшаяся от совершенства всего остального. Словно её изготовил кто-то другой. Кто-то менее умелый.
«Человек», — подумал я тогда, и от этой мысли по спине прокатилась волна холода.
Если здесь поклонялись, если здесь приносили жертвы, то кто-то из людей знал об этом месте. Знал и приходил сюда.
По левую сторону от алтаря, в полу обнаружилось отверстие. Круглое, идеально гладкое, диаметром в полторы сажени, и оно уходило вертикально вниз, в глубину, которую наши фонари не могли достать. Вершинин подобрал с пола камешек и бросил вниз. Мы ждали звука падения. Ждали долго. Я считал секунды. Пять, десять, пятнадцать. Звук не пришёл.
Из отверстия поднимался жар. Не тепло, какое мы ощущали на протяжении всего спуска, а именно жар, сухой, плотный, обжигающий кожу лица, если наклониться над краем. Воздух над колодцем дрожал и переливался, как над раскалённой печью, и в этом мареве я различал слабое свечение, идущее из глубины. Тусклое, багровое, пульсирующее, как угли, которые кто-то раздувает мехами. Пульсация совпадала с ритмом того шёпота, который уже стоял в моих ушах, и от этого совпадения мне сделалось дурно.