Я смеюсь тогда, звонко и искренне, и говорю: «Ты бы хоть спросил, люблю ли я тебя».
— А ты не любишь? — он смотрит серьезно, без тени иронии
И я понимаю, что для него это действительно вопрос, требующий ответа, а не риторика.
— Люблю, дурак.
— Ну вот. О чем тогда разговор.
Так и расписываемся — без пышной свадьбы, в районном загсе, в платье, перешитом мамой из своего, с пятнадцатью гостями и празднованием в соседнем кафе.
Мама Коли давно умерла, отец погиб, когда Коле было десять. Его воспитывала тетка, суровая, занятая своей семьей женщина. На свадьбе она сидит весь вечер с прямой спиной, дарит конверт и уезжает на последней электричке, даже не дождавшись разрезания торта.
Первые годы — общежитие, потом съемная однушка на окраине. После ординатуры, ипотека на квартиру, в которой я живу до сих пор. Коля идет в хирургию, руки у него действительно золотые. Я вижу это не из женской гордости, а как коллега, который понимает разницу между «нормально оперирует» и «оперирует как бог, глаз не оторвать». Я выбираю педиатрию, потому что дети, в отличие от взрослых пациентов, врут редко, а если врут, то так наивно, что сразу видно.
Марианна рождается через два года после свадьбы, Слава — еще через три. Декреты, недосып, очереди в поликлиниках, где я теперь по другую сторону стола. Бесконечные простуды, прививочный календарь, который я знаю наизусть не как мать, а как врач. И вот в этом круговороте быта самым странным образом не остается времени даже на ссор. Мы с Колей не ругаемся почти никогда, не потому что идеальные, а потому что слишком устаем, чтобы выяснять отношения. Усталость — лучший миротворец на свете, я в этом убеждена еще долгие годы.
Любим ли мы друг друга? Тогда, в тридцать с небольшим, вопрос даже не возникает — слово «любовь» куда-то прячется под слоем других, более насущных слов: «накормить», «уложить», «отложить для отпуска», «спланировать с получки». Любовь, я потом пойму, никуда не девается, она просто меняет агрегатное состояние. Из бурного романа превращается в спокойную привычку.
Колины руки пахнут больничным мылом, мое плечо знает форму его подбородка, когда он засыпает рядом, уткнувшись носом мне в шею после суточного дежурства.
Это не страсть. Это что-то другое, более прочное и при этом более хрупкое одновременно — потому что, когда дети вырастают и разъезжаются, выясняется, что кроме этой формы подбородка и запаха больничного мыла, между нами не осталось почти ничего общего.
Мы прожили рядом двадцать с лишним лет, как два дерева, посаженных близко друг к другу: корни переплелись так, что не разъединить, не повредив обоих, а кроны давно растут в разные стороны, к разному солнцу.