Чей-то громкий смех за стеной, потом кашель — звуки больничного коридора ворвались в мое сознание, размывая таежный туман. Я снова был здесь. Лежачий. Неподвижный. «Мыслящее растение».
Но что-то неуловимо изменилось. Под слоем цинизма и отчаяния шевельнулось нечто иное. Воспоминание о силе. Не той, что на весах измеряют, а другой — той, что дед называл духом. И этот дед, этот старик-кореец с его «тансудо» и верой в силу дыхания, должен был приехать.
«Ну, давай, дед, покажи свое кунг-фу», — подумал я без особой веры, но с проблеском отчаянного любопытства. — «Хуже уже точно не будет. Разве что в морг увезут. Хотя, может и это к лучшему». Последняя мысль вызвала внутри что-то похожее на смешок — первый за все это время в чужом теле. Смешок узника, которому нечего терять.
Ночь опустилась на больницу. Редкие шаги в коридоре, приглушённый звон посуды в дальнем конце отделения, чьи-то стоны за стеной. Воспоминания продолжали приходить волнами, словно прилив, накатывающий на берег моего сознания.
И снова — мать. Кадр из прошлого: она, вернувшаяся со смены. Дешевое ситцевое платье, въевшийся запах химии с ткацкой фабрики, который не перебить никаким мылом. Усталость на лице. Их комнатушка, в рабочем бараке, где жизнь проходила под аккомпанемент чужих скандалов и чужого кашля за фанерной стенкой. Электрическая лампочка-«сотка» под потолком, желтый, сиротский свет.
А потом — мужчины. Они проходили через их жизнь, как сквозняк через щели в барачной стене. Не то чтобы вереницей — память этого тела, теперь ставшая и моей, насчитывала от силы пятерых за все детство Мишки. Но каждый оставлял след — липкий, как от пролитого портвейна. Почти все начинали одинаково: неуклюжие попытки подружиться с мальчишкой, конфеты, солдатики, пластмассовый пистолет. Фальшивые инвестиции в будущее, которое никогда не наступало.
Я чувствовал — не просто знал, а именно ощущал нутром этого тела — застарелую, инстинктивную настороженность пацана. Ни одного из них он и близко не подпускал к вакантному месту «отца». Так, временные попутчики матери. Приблудные коты у ее порога.
Один запомнился лучше других. Высокий, сутулый, с копной вечно взъерошенных волос и глазами, красными, как у кролика — от недосыпа или от водки?
— Это дядя Вова, он художник, — представила мать. Голос ровный, почти безразличный. — Веди себя прилично.
Художник этот, дядя Вова, оказался не похож на остальных. Он не лез с конфетами. Он мастерил. Вырезал из дерева пистолеты, автоматы, индейские луки — настоящие, со стрелами! Правда, арсенал этот редко переживал выход во двор — дворовая шпана постарше быстро проводила экспроприацию. Дядя Вова, узнав, не злился. Пожимал плечами и на следующий день приносил новую самоделку, еще хитроумнее прежней. Бессмысленная доброта человека, которому некуда ее больше девать.