Я написал отчёт для Географического общества. Сухой, выхолощенный, лишённый всего, что я описал здесь. Экспедиция обнаружила геологические аномалии. Профессор Зворыкин погиб в результате обвала. Матросы погибли от болезней и несчастных случаев. Точка.
Мне не поверили бы. И я не хотел, чтобы поверили. Я хотел, чтобы это место забыли. Чтобы никто больше не спускался по тем ступеням.
Но ночью, в петербургской квартире на Литейном, среди мебели красного дерева и портретов предков, я лежал без сна и слушал, как за окном шумит Нева. И в шуме воды, если прислушаться, если позволить себе прислушаться, можно различить… Нет. Нельзя прислушиваться.
Запись двадцатая.
Вершинин покончил с собой в августе 1914 года, через две недели после начала войны. Он выстрелил себе в висок из отцовского револьвера. В предсмертной записке значилось: «Оно становится громче. Пушкин больше не помогает. Простите меня, Николай Андреевич».
Я держал эту записку в руках, и буквы расплывались, потому что слёзы туманили зрение.
На обороте записки Серёжа нарисовал ту самую спираль, вписанную в многоугольник. Линии были ровные, уверенные, без единой помарки. Он больше не боролся, когда рисовал это. Он позволил себе закончить рисунок, и, может быть, именно поэтому, увидев завершённый узор, увидев наконец то, во что складываются все эти линии, понял, что дальше жить с этим знанием невозможно.
Я сжёг записку. И рисунок. Потому что, взглянув на него, на одно лишь мгновение, я ощутил, как шёпот, давно отступивший, давно загнанный на самую границу слуха, вздрогнул и шевельнулся, как спящий зверь, которого окликнули по имени.
Серёжа. Мой Серёжа. Мальчик с заразительным смехом, который задавал вопрос «как это возможно?» перед лицом немыслимого. Он продержался два с половиной года. Один против того, что влезло ему в голову в чёрном зале под антарктическими горами. И в конце концов сдался. Не потому что оно победило. А потому что устал сопротивляться.
Лещинский погиб в 1916-м, на фронте, в полевом госпитале под Барановичами, куда пошёл добровольцем. Дымов, по слухам, ушёл к себе в Поморье и больше не выходил в море. Илья вернулся в Якутию. О судьбе остальных мне ничего не известно. Война и революция перемололи столько человеческих жизней, что следы нашей маленькой экспедиции затерялись в общем потоке.
Я жив. Я в здравом уме. Шёпот, ослабевший до почти неразличимого, посещает меня лишь в определённые ночи, когда ветер дует с востока и в квартире гаснут свечи. Тогда я встаю, зажигаю лампу и читаю вслух, всё равно что, газету, учебник, Пушкина. Человеческие слова, выстроенные по человеческим законам, держат его на расстоянии. Как стены держат ветер. Но стены ветшают.