— Куда?
— Домой, — ответил Архипов и улыбнулся.
Я вышел из палаты и долго стоял в коридоре, прижавшись лбом к прохладной стене. Руки мои тряслись.
Запись восемнадцатая.
Из Кейптауна до Кронштадта мы шли семь недель. Вершинин держался. Он выучил «Медного всадника» наизусть и повторял его так часто, что мог бы читать задом наперёд. По ночам я слышал, как он бормочет в соседней каюте: «На берегу пустынных волн стоял Он, дум великих полн…» Снова и снова, как молитву, как заклинание.
Шёпот ослабевал. С каждой пройденной милей, с каждым днём, отделявшим нас от того берега, тех гор, той лестницы, он становился тише. К экватору я перестал различать его в шуме волн. К Бискайскому заливу он почти исчез. Остался лишь слабый отзвук, какой бывает в ухе после громкого звука, призрак шёпота, тень тени.
Но не для всех. Вершинин признался мне в Лиссабоне, куда мы зашли для ремонта поврежденного штормом руля, что по-прежнему слышит голос. Тихий, настойчивый, терпеливый. Он зовёт. Показывает дорогу назад.
— Я не пойду, — сказал Серёжа, и челюсть его была сжата так, что на скулах выступили желваки. — Я не пойду. Я не пойду.
Он повторял это, как мантру.
В Лиссабоне, пока чинили руль, я сошёл на берег и отправился в собор. Не из набожности, а из какого-то инстинктивного стремления оказаться в месте, принадлежащем человеческой вере, человеческой архитектуре, человеческому представлению о высшем. Я сидел на скамье под готическими сводами, и солнце лило через витражи цветные полосы, красные, синие, золотые, и орган играл что-то из Баха, и я плакал. Впервые за всё время, прошедшее с той пещеры, я плакал, тихо, беззвучно, и слёзы текли по щекам, и мне не было стыдно.
Баховские фуги, выстроенные по законам гармонии, сотворённой человеком, были самым прекрасным, что я слышал в жизни. Потому что они были нашими. Потому что каждая нота свидетельствовала о том, что человеческий разум способен создавать порядок, красоту, смысл. Даже если этот разум всего лишь плесень на камне. Даже если камень населён чем-то, для чего наша музыка, все три тысячи лет, не значит ничего.
Когда я вернулся на корабль, Серёжа сидел на палубе и смотрел на город. Лицо его было спокойно.
— Вы были в церкви, — сказал он, не спрашивая, а утверждая.
— Да.
— Помогло?
Я помолчал.
— На время, — ответил я.
Серёжа кивнул и отвернулся к морю.
Запись девятнадцатая.
Мы вернулись в Кронштадт 14 марта 1912 года. Из четырнадцати человек, покинувших порт в ноябре, на борту оставалось девять. Зворыкин, Войцеховский, Панкратов, Степанов, Кузьмин погибли. Нейман и Архипов безумны, оставшись где-то там. Вершинин и я несли в себе отголоски того, что услышали и увидели, но рассудок наш держался.