— Закрываю уши земле. Чтобы она не слышала, что он говорит.
Я не стал переспрашивать.
Запись четырнадцатая.
Мы добрались до лагеря на четвёртые сутки. Дымов встретил нас у палаток, и лицо его вытянулось, когда он сосчитал возвращающихся.
— Где профессор? Где Войцеховский? Где Панкратов?
— Погибли, — ответил я, и слово это прозвучало пусто.
Лещинский осмотрел Неймана и отвёл меня в сторону. Трубка его погасла, и он не замечал этого.
— Что с ним? — спросил доктор. — Физически он почти в порядке, рассечение лба, ушибы. Но рассудок… Он меня не узнаёт. Он смотрит сквозь меня и бормочет на каком-то тарабарском наречии. Я давал ему морфий, он не реагирует. Николай Андреевич, что там произошло?
Я рассказал. Всё. Лещинский слушал, и лицо его постепенно теряло краски, как бумага, из которой вымывают чернила.
— Вы в своём уме? — спросил он наконец.
— Задайте тот же вопрос Вершинину.
— Уже задал. Он подтвердил вашу версию. Слово в слово. Но просто поверить не могу…
Лещинский помолчал, пососал пустую трубку, сплюнул.
— Надо уходить отсюда, — произнёс он. — Немедленно. К кораблю.
Я согласился.
Перед тем как уснуть, я зашёл проведать Неймана. Он лежал привязанный, с забинтованной головой, и глаза его были открыты. Он смотрел в брезентовый потолок палатки и бормотал. Я наклонился ближе, чтобы разобрать слова.
Большей частью он повторял бессвязные обрывки. «Под горой», «оно внизу», «ступени идут и идут». Потом вдруг заговорил отчётливо и ясно, голосом, который не звучал как его собственный, слишком ровный, слишком спокойный для человека с расколотым рассудком:
— Они строили, когда здесь были леса. Тёплые леса, папоротники, ящеры. Они строили храм и спускались вниз, к нему, и кормили его. Потом пришёл лёд. Они ушли. Но оно осталось. Оно всегда остаётся. Оно старше льда. Оно старше гор. Горы выросли из него, как волосы растут из кожи.
— Кто «они», Фёдор Карлович? — спросил я, и голос мой дрогнул.
— Те, кто на колоннах, не люди, — ответил Нейман.
Потом глаза его закатились, и он снова забормотал бессвязно, и в бормотании проскальзывали те самые шипящие, свистящие созвучия, от которых зудело в затылке.
Но ночью Нейман развязал ремни. Как он это сделал, ума не приложу. Узлы вязал Дымов, а уж он-то знал в этом дело. Штурман выбрался из палатки и убежал. В ту сторону, откуда мы пришли. К горам.
Дымов и один из матросов пошли за ним. Следы на снегу вели к хребту, прямо, без петляния, как по компасу. Через два часа преследователи вернулись.
— Не догнать, — развёл руками Дымов. — Он бежит. Босиком, в одном исподнем, по льду, при минус двадцати. И бежит быстрее, чем мы идём.