ГОЛОД
— Город подо мной задыхается, — произношу в пустоту.
Ветер срывает слова с губ и швыряет их в бездну.
Я стою на самом краю крыши «Шпиля» — высочайшей точки Темислава. Носки ботинок нависают над пропастью, но страха нет. Страх — это человеческая привилегия, которую у меня отняли двести лет назад.
Ледяной дождь хлещет по лицу, по плечам, стекает по камню, который давно стал моей второй кожей. Ветер воет, пытается сбросить меня вниз, в эту пасть из мокрого асфальта и дрожащих неоновых огней.
Глупец.
Он не понимает, что пытается сбросить скалу с самой себя, а внизу распластался мой личный ад. Моя вотчина. Моё тело. Моя тюрьма.
Темислав.
Темислав не просто мегаполис из бетона, стекла и стали. Это живой, измученный организм.
Я закрываю глаза и физически чувствую каждый его спазм. Вот вздрогнула ветка старого метро — и тупая боль отдалась под моими рёбрами. Вот погас свет в целом квартале на окраине — и мои пальцы свело судорогой. Я чувствую, как истончаются его магистрали, как медленно, мучительно тяжело застывает энергия в его артериях-проспектах. Город умирает. Не от войн или катаклизмов. Он умирает от забвения. И тянет меня за собой.
Я поднимаю руку и смотрю на кончики своих пальцев. В свете далёкой вывески они кажутся серыми, почти безжизненными. Я тру их друг о друга, ожидая почувствовать тепло трения, но слышу лишь сухой, едва уловимый шорох. Как будто два могильных камня трутся друг о друга.
Камень. Тот самый проклятый гранит, что сожрал моего отца, теперь ползёт по моим венам.
Я до сих пор помню тот день. Мне было плевать на власть, на долг Хранителя. Я был молод. А отец сидел на своём троне в «Сердце», и его кожа уже стала серой, покрылась сетью микроскопических трещин. Он смотрел на меня пустыми, слепыми гранитными глазницами. Его губы едва двигались, крошась при каждом слове. Он не проклинал свою человеческую женщину, чья смерть сломала его. Он проклинал саму любовь.
«Ты не повторишь моей ошибки, Радан, — скрежетал его голос в моей голове. — Когда придёт твоя пара… она будет лишь ключом. Поверни его, открой дверь и выброси. Иначе этот ключ запрет тебя в твоей собственной могиле».
Двести лет. Двести лет я был тюремщиком умирающего бога, запертого в этом теле. Двести лет я вливал в него свою волю, свою ярость, заставляя его сердце биться, когда оно хотело остановиться. Я держал Разломы закрытыми, пока мои собственные силы иссякали капля за каплей.
Двести лет голода. Я устал. Голод выжег во мне всё, оставив лишь звенящую, холодную пустоту.
Я делаю глубокий вдох, собираясь шагнуть назад, в тепло пентхауса. И тут это происходит.