И этих живых было — тьма.
Тысячи. Десятки тысяч. Вся окружённая армия разом. Поле и перелески за ним шевелились людьми: пехота без патронов, артиллерия без снарядов, повозки, кухни, штабы без связи, госпитали без лекарств. Дымили костры — жгли документы, знамёна, всё, что нельзя отдать врагу. Резали лошадей. Копали. Несли раненых — несли отовсюду, ручьями, реками, в одну сторону, к перелеску, где под навесами из плащ-палаток лежали тысячи и где над ними хлопотали несколько человек в халатах, бывших когда-то белыми.
— Мать честная, — выдохнул рядом Жуков. — Сколько ж нашего народу…
— Сила, — тихо сказал Зимин. И непонятно было, чего в этом слове больше — надежды или ужаса.
Корнев молчал. Он смотрел на эти десятки тысяч и знал про них то, чего не знал никто из них самих. Знал, сколько отсюда выйдет. Знал — мало. Знал, что вот это всё, эта живая, тёплая, дышащая, курящая, переговаривающаяся масса людей через двое суток ляжет здесь и вокруг, чтобы на две недели сковать немца, рвущегося к Москве, — и купить этими двумя неделями тот декабрь, до которого сами они не доживут.
Он не дал себе утонуть в этом. Отрубил, как отрубал в овраге. Думать длинно — нельзя. Можно — делать.
— Гордеев, — сказал он. — Веди группу к командованию, докладывай: вышли, при вас раненые, санинструктор и врач. Слово «врач» скажи громко. Очень громко.
— А ты?
Корнев смотрел на перелесок с навесами, откуда тянуло запахом, который он знал лучше всех запахов на свете, — запахом крови, гноя, карболки и человеческого отчаяния.
— А я туда, — сказал он. — Где мои руки нужнее. Нина — со мной.
Они пробились к перелеску через всё поле. И там, среди тысяч лежащих и стонущих, среди нескольких сбившихся с ног медиков, к Корневу шагнул немолодой военврач — землистое лицо, воспалённые от трёх бессонных суток глаза, халат в бурых разводах.
— Вы кто? — спросил он без предисловий, хватая Корнева за рукав. — Мне сказали — врач идёт. Вы врач?
— Врач. Хирург. Лечу тяжёлых, шок, кровопотерю. — Корнев уже закатывал рукава. — Куда руки приложить?
Военврач посмотрел на него — секунду, как на чудо, как на воду в пустыне. Потом махнул землистой, дрожащей рукой в сторону навесов, под которыми лежала, стонала и умирала целая армия раненых на горстку врачей.
— Хоть из преисподней, — сказал он. — Лишь бы руки. Идёмте. Меня Спивак фамилия. А о том, кто вы и откуда, — после. Если оно будет, это «после».
* * *
Под навесами из плащ-палаток лежала тысяча человек. Может, больше. Корнев перестал считать на второй сотне.
Это была не медицина. Это было отчаяние с бинтами. Раненые лежали на земле, на лапнике, на соломе, в три ряда, и между рядами едва можно было пройти, не наступив. Те, кто мог, стонали. Те, кто не мог, молчали — и молчащих Корнев боялся больше. Над всем стоял запах, который он узнал ещё с опушки: кровь, гной, моча, карболка, мокрое сукно и сладковатый, ни с чем не спутываемый дух начавшейся гангрены.